И вот я уже за входными дверями, в коридоре. Я зачем-то шаркаю тапками об коврик перед соседскими дверьми и в руке у меня все та же бабская зажигалочка. А ноги голые, волосатые. А еще на мне, и вот это уже существенней, чье-то однобортное, о четырех пуговицах, с хлястиком, демисезонное в рубчик пальто. Еще раз подчеркиваю - не мое. Просто сослепу должно быть сдернутое с вешалки... С моей ли?..
Ну, вообщем тут какая-то очередная собачья чушь. И я стою, светя себе фирменной от Кардена, и деликатно, чтобы не поднять на ноги весь этаж, стучусь в 118-ю, к Гумнюковым. Я свечусь и стучусь (надо же - рифма!), а там, за дерматиновой обивочкой - будто вымерли. А точнее - будто ушли на фронт, на защиту демократического Отечества. Все до единого, вместе со своим припадочным ризеншнауцером.
Эй!.. Как вас там... Слышите?.. Ау-у!..
А потом я так же без толку барабаню в 119-ю.
Потом возвращаюсь к 117-й и, поторкавшись, вдруг соображаю, что сюда - 117-ю колотиться совершенно незачем, потому что она - 117-я и есть та самая, все еще неоформленная по причине запоя, где я проживал в своей прошлой, теперь уже безнадежно загубленной жизни.
Ну а что касается 116-й, то стучаться туда и вовсе не имело смысла. Эти Левины еще осенью эвакуировались куда-то в район сектора Газа, опять же все до единого и даже с беременной кошкой в коробке из-под макарон. Туда можно было и не стучаться, но я, мудила, на кой-то черт взял и долбанул в дверь 116-й, этак походя, ногой.
И на тебе - защелкали запоры, забренчала цепочка, скрипя, приотворилась бронированная, с перископным глазком дверь.
В нос шибануло сиплым чесночным духом.
- Это самое... это я, Тюхин, - слепя себя же зажигалочкой, лепечу я. - А вы это, вы что... вы уже вернулись?
В ответ только сопение.
Мне становится как-то не по себе. Я задуваю огонечек, снова чиркаю колесиком.
- Это... Шолом алейхем!..
И вдруг шопот - сиплый, с придыхом:
- Вааллейкум ассалям... Сколка?
- А?
- Сколька дениг хочишь?
В щель просовывается жуткая, вся в черной шерсти, лапища. Уж никак не левинская. Она тянется к моей позолоченной финтифлюшке. Я перевожу дух.
- Нравится? Дарю!
- В-вах!
Скрипит дверь. Вот теперь я вижу его. Кепка, брови, усы...
"Чеченец!" - молнией пронзает меня.
Дверь приоткрывается пошире.
- Вах-вах! - восклицает он. - Чего нада, дарагой? У тибя апят балыт галава? Тибя апят трысот-ламаит?! Вай мэ!.. Тибе что, дарагой, тибе апят парашочик нада?..
Меня прошибает холодный пот. Какой еще порошочек? Почему - "опять"? Это что же - мы с ним знакомы, что ли?..
- Я это... я - Тюхин, - растерянно мямлю я.
- Тухын?! Гы!.. Шютишь, да? Твая фамылий нэ Тухын, твая фамылий...
И тут - о ужас! - он действительно называет мою настоящую, из паспорта мою фамилию, ту самую, от которой я, по правде сказать, уже и отвык, постоянно фигурируя под идиотскими своими псевдонимами.
Свет меркнет в глазах моих. (Или это гаснет зажигалочка?)
Но позвольте, позвольте! - откуда она, эта почти интимная осведомленность? Да кто он та... И дыхание перехватывает, как от самогона: уж не агент ли иностранной спецслужбы. Может быть, даже турецкой, как мой в конце концов оправданный родитель.
А из дверной щели - нет, это ж надо: у него и свет есть! - из пахнущего бастурмой логова тянется наглая пятерня.
На ладони два пакетика. Таких обыкновенных, аптечных.
- Баксы, дарагой, патом атдашь.
Скрипит броня.
- Э!.. Минуточку-минуточку!.. Вы это о чем?..
- Гы-гы!.. Апят шютишь, да?
- А если это... если не отдам?
Голос у него теплый, почти ласковый:
- Зарэжу...
И дверь захлопывается.
Я поворачиваюсь и иду. Как сомнамбула - ничего не видя, ничего не соображая.
И вот я уже у себя, на кухне. Господи, как дрожит рука...
Язык от порошочка разом деревенеет, теряет чувствительность.
Запить, немедленно запить эту самопальную синтетику!..
Я лезу в темный холодильник и нащупываю бутылку. Кажется, это коньяк. Горлышко заткнуто газетной затычкой. Я выдергиваю ее зубами и, как бывало в молодости, крутанув жидкость, с хлюпом всасываю в себя из горла.
И тут... и тут глаза у меня начинают лезть на лоб. Один за другим, причем - наперегонки. И левый, как и следовало ожидать, оказывается куда расторопнее правого.
На макушке вспыхивает ослепительный свет... Или это кухонная электролампочка?.. Или это вся моя буйная поэтическая головушка начинает интенсивно, как плафон в лифте, светиться. И что характерно - источник свечения там, внутри, в моем полыхающем нестерпимым огнем, в бедном моем, сожженном спиртом "Рояль" желудке...
...а еще забавней наблюдать, как из водопроводного крана вылезает гоголевский чертик...
А уж когда смотришь на эту, из-под коньяка, бутылку, так и разбирает смех, тоже в некотором смысле - гоголевский. Потому что на ней наклеечка, а на наклеечке сделана рукой дорогой супруги надпись: "Фотопроявитель". Ну не юмор ли!..
...черненький такой, незначительный, с рожками, с хвостиком, и в шляпе, как Дудаев...
А-а, так вот почему нашу невскую воду невозможно употреблять, не взбалтывая!..
Я цапаю его за шкирку: а ну, сударь, сознавайтесь - это не вы ли партизаните по ночам в наших фановых трубах?..
И нечистый (он же - анчутка, луканька, немытик, шайтан, диавол) съеживается, скукоживается, впадает на глазах у меня в ничтожество. Вот он уже с гривенник, с коммунального клопа величиной. Чпок-с! И нету его, один только слабый коньячный запашок на моих почти артистических, самопроизвольно складывающихся в фигу пальцах...
И вот оно вступает, вступает... Вступило, елки зеленые, в меня - нечто этакое доселе неиспытанное и, увы, неописуемое!..
Ай да сосед! Ай да чеченский пирамидончик!..
Ау, люди! Я когда-то любил вас! Господи, да я прямо-таки изнывал от нежности к вам, разумеется, не ко всем, к некоторым. К Экзюпери, например. Особенно, когда он летал, летал. А в садах так же падала листва, а губы сами вышептывали: "Как красивы женщины в Алжире на закате дня".