Подпольный горком действует
Когда рядовой М. закончил читать, ни Ричарда Ивановича, ни Рихарда Иоганновича, ни Григория Иоанновича в "коломбине" уже не было. Непостижимо, но факт: дверь так и осталась закрытой изнутри на задвижку! Что же касается окошка, то через него не пролез бы даже Ромка Шпырной, имевший, как известно, поразительные способности по этой части. Неблагодарный слушатель исчез, оставив на телеграфном ключе свою знаменитую, с опаленными полями и прожженной тульей, соломенную шляпу. Эта привычка скрываться в самый нужный момент - водилась за ним и раньше, но на этот раз Зоркий слинял с каким-то подчеркнутым цинизмом - не притронувшись к бромбахеру, бросив на пол сломанную надвое последнюю Витюшину сигаретину, и это в тот самый момент, когда возбужденного автора так и подмывало чокнуться в очередной раз. Кроме того существовал целый ряд вопросов, которые не терпелось прояснить рядовому М., и тем более в свете столь обидного исчезновения. Ну в частности: не болит ли у него, у Рихарда Иоганновича, спина после табуреточки? Дело в том, что этот напрочь лишенный совести иллюзионист, с которым, как читатель должно быть помнит, Витюша проживал в одном номере, повадился одно время, являясь под утро, наотмашь бухаться спиной на кровать. Упав, он блаженно раскидывал в стороны свои, обагренные кровью невинных жертв, руки и стонал:
"Уста-ал! Чертовски, Тюхин, уста-ал!" В конце концов терпение у Витюши лопнуло и он подсунул этому энкавэдэшнику под кровать перевернутую вверх ножками табуреточку. Надо ли говорить, что вопль, который издал той ночью Рихард Иоганнович, был способен поднять на ноги даже Ваню Блаженного?.. А еще Витюша собирался поинтересоваться относительно старшины Сундукова, чье грядущее перевоплощение в космические адмиралы представлялось ему с одной стороны совершенно неизбежным, с другой - он как автор ума не мог приложить, каким таким фантастическим образом оно могло осуществиться... Ну и самое, самое, пожалуй, главное: у рядового М. прямо-таки язык чесался узнать, каково это - оказаться в положении гоголевского поручика Пирогова, тоже, как известно, жестоко выпоротого, и хотя Р. И. был выпорот не пьяными иностранцами немецкого происхождения, а всего лишь впавшими в голодный мистицизм недоумками - это, по мнению Тюхина, было не менее оскорбительным для любого мало-мальски уважающего себя русского интеллектуала.
О, не говоря уже о поэме! Ни взглядом, ни подергиванием щеки, ни внезапной хрипотцой в голосе не выдавая своей по этому поводу заинтересованности!.. Спокойствие! Полное спокойствие, господа!.. Нам ли привыкать к опустевшим креслам в зале?!
Забухшая от сырости дверь с трудом поддалась. Тюхин глубоко вдохнул ночной, чреватый дождем воздух и замер, вслушиваясь. Где-то далеко погромыхивало. Сильный, порывистый ветер бренчал растяжками антенны, стрекотал самодельным, вырезанным из жести Отцом Долматием, пропеллером на флюгере. Витюша закрыл глаза и, точно прозрев, увидел очами души быстрые, несущиеся над самой "коломбиной" встречные облака. Дуло прямо в лицо. Ветер гудел в ушах, и Тюхину, замершему в дверном проеме, казалось, что он стоит на капитанском мостике летучего голландца, на всех парусах несущегося через кромешную тьму, по некоему, одному Богу известному, круготемному маршруту.
- Вижу, третьим глазом вижу... - прошептал Витюша, и захлебнулся темным ветром вечности, вздыбившим волосы, выжавшим слезы из глаз. И он еще крепче зажмурился, еще глубже вздохнул, еще отчаянней подумал: "И все равно, все равно!.."
... А когда он открыл наконец глаза, она уже стояла внизу, у лесенки, чернобривая, в домашнем халате, с двумя бутылками шампанского в руках, с бумажечками в кудряшках, белоликая, могутнорукая и до такой степени... близкая, что Тюхин обмер и внезапно севшим голосом пролепетал:
- Христина Адамовна! Вот сюрприз! Как себя... э-э... чувствуете?
И Матушка-Кормилица, нахмурив аксамитный, как у Солохи, лоб, глубоким грудным голосом провещала:
- Неудовлетворительно!
Ну разве ж мог Тюхин, человек, при всех его недостатках, душевный, отзывчивый, разве же мог он не откликнуться?! Уже в "коломбине", поспешно, но как бы и не совсем по своей воле, раздеваясь, он, правда, успел для очистки совести ужаснуться: