— Но, девочки, они ведь голодные. Смотрите, какие они большие!
Сказала и улыбнулась. И комсорг, увидев эту сцену, мысленно назвал себя ослом.
Тут можно было бы объявить, что «глаза их встретились, и они, конечно же, полюбили друг друга». Но и это окажется враньем, любовь наступала постепенно, копилась по капле, как до этого копилось горе, а когда оглянулись — уж поздно было разбирать, с чего началась. На фоне бурных страстей, замешенных на деревенской самогонке и молодых гормонах, их история была рассказана шепотом.
Гости не могли не вызвать у филологических барышень интереса. И поначалу девочки Оле завидовали. Но романтик Мартин — самый малоразговорчивый из троих, самый некрасивый и самый старый — был в конце концов всеми забракован.
Почему эту дружбу не пресекли? Потому, быть может, что, вопреки советской литературе и кинематографу, не верили в колхозную романтику. А всего вернее потому, что Оле и Мартину после практики предстояло учиться в разных вузах. К тому же парочка вела себя скромно, без глупостей — не целовались даже. Нет, угрозу представляли не Мартин, а вырвавшийся на свободу Ян и вечно голодный Борислав.
Горе тому, кто вынужден отвечать за других людей. Горе вдвойне, если это люди молодые, неопытные, чьи основные приоритеты — еда и любовь. И несчастный комсорг жил так, будто привязан был к часовому механизму бомбы.
Грузовичок тащился вдоль вспоротой борозды, и девять скромных девочек, не разгибая спины, подбирали красноватый рязанский картофель; мешки наполнялись, а двое иностранцев, перешучиваясь по-своему, волокли их следом за барышнями и по мере наполнения легко забрасывали третьему на грузовичок. Третий, и это был Мартин, вытряхивал картошку и подавал пустой мешок вниз. Сверху он следил за Олей — как та нагибается и ловко выбирает из раскуроченных комьев картофелину. Мартин любовался.
Она набирала полный мешок, он принимал его на борт, опустошал и с улыбкой подавал Оле, лишь иногда позволяя себе невзначай коснуться ее грубой рукавицы. Рукавицы были так велики, что Оля подвязывала их на запястьях веревочками. От постоянных поклонов кровь приливала к щекам, и она, порозовевшая, с благодарностью смотрела снизу вверх — туда, где на фоне бледненького осеннего неба сияла растрепанная шевелюра Мартина, — и рукавицы не отнимала. Но кто это видел? Ниточка их любви тихонько вилась среди страстей и катастроф, каким-то чудом не сгорая и не обрываясь в мешанине горячего и острого. К концу сентября накопилось, как в том ковчеге, всего по паре: две беременности и две пьяные драки, два острых отравления и два острых отита, две измены и два предательства, две кражи и две травмы, накопилось того и сего, но самые большие две проблемы — это были Борислав и Ян, Ян и Борислав.
Быстро оценив выгоду соседства с комсоргом, который занимал пусть каморку, зато изолированную, они стали его немножечко шантажировать, и комсорг, делать нечего, по мере надобности пускал их туда в сопровождении некоторых филологических барышень, пренебрегающих скучной советской моралью. Комсорг резонно рассудил, что цели, с которыми барышень водят в каморку, от политических далеки, и счел, что пойти навстречу иностранным товарищам — наименьшее из зол.
Ян и Борислав стали общим достоянием. Девушки из-за них даже не ссорились (ну почти). А Мартин? Что Мартин! Что Оля при Мартине! Они были странные. Отстраненные. Про них думать забыли.
Так и дружили. Все больше молчали да переглядывались. Мечтали, конечно, но тоже как-то осторожно, о глобальном. Оля мечтала, что при коммунизме все до ста лет доживать будут, потому что условия хорошие, Мартин — что скоро станет вся энергия из солнечных батарей.
— А как же облака? Тучи? — смеялась Оля, поднимая глаза к отяжелевшему сентябрьскому небу. — Через такой мрак солнце разве пробьется?
— Мраки2 выгоним! — заверял Мартин, проследив за ее взглядом.
Этой тихой дружбе было всего ничего. Что такое месяц? Но в последний колхозный день, перед посадкой в автобусы и грузовики, Мартин подошел к Оле, крепко взял за локоть и сказал:
— Оля, иди за меня замуж!
— Мне еще нет восемнадцати, — виновато ответила Оля. В голосе ее не было ни удивления, ни радости, а лишь сожаление, что не может выполнить просьбу. — У нас до восемнадцати замуж нельзя.
— Когда твои восемнадцать?
Вид у Мартина был такой решительный, что «четыре гитары», ставшие свидетельницами сцены, дружно рассмеялись.