Так курточка поехала в Москву. Тем самым поездом, которым должны были возвращаться Оля и Мартин.
Таня, встречающая у вагона, поднималась на цыпочки, высматривала сестру среди выходящих пассажиров. Ее толкали, огрызались, что стоит на проходе, а поодаль маялся похмельный Толя, которого привели сюда специально нести багаж: не то чтобы Таня ценила материальное, но, как любая советская девушка, выросшая в мире дефицита красивых и удобных вещей, она не сомневалась, что Оля привезет больше, чем увозила.
О танках в Чехословакии Таня, конечно, слышала — и ни минуты не сомневалась, что они там, во-первых, по делу, а во-вторых, мирным людям ничем угрожать не могут. И если злые языки болтают, то это поклеп и пропаганда. Она, Таня, даже приготовила для Мартина слова сочувствия — что вот, мол, целые народы до сих пор страдают по вине горе-управителей, однако не за горами будущее, когда… но вагон пустел, уже выбрались самые последние, а не наблюдалось ни Оли, ни Мартина. Таня глядела в бумажку: тот ли вагон, тот ли поезд и не перепутан ли день — все совпадало… неужели записала неверно?!
На перрон спустилась усталая женщина — с двумя чемоданами, с обширным свертком под мышкой — и, поводив взглядом по окружающей толчее, безошибочно остановилась на Тане — вы такая-то?
— Да, — кивнула Таня.
Сделалось тревожно. По ее разумению, только крайние (и обязательно страшные) обстоятельства могли задержать сестру. Самое мягкое, что она сумела представить, — будто Оля и Мартин отстали от поезда. Тут ей и вручили заботливо окукленный сверток. И письмо, из которого следовало, что родная сестра, находясь в здравом уме и трезвой памяти, предала Родину ради иностранного мужчины. И еще имела наглость называть это любовью!
Всю обратную дорогу Таня бежала как сумасшедшая, и ее растерянный сопровождающий едва за нею поспевал. Она яростно прижимала к груди надорванный сверток, из которого свесился красный рукав, она комкала в кулаке письмо, и по щекам ее шли пятна. Ярость Таню очень украшала, и когда уже в общежитии со злостью сорвана была упаковка, а курточка надета, пятна те здорово к ней подошли, красные к красному.
На следующий день составлен и отправлен был в Прагу гневный ответ, где Таня, стараясь (без особого успеха) сдерживаться, требовала у младшей идиотки немедленного возвращения. Про Карела Таня писала, что этот плод «якобы любви» необходимо немедленно вытравить. Так и было в письме — «немедленно вытравить». А про Мартина — «забыть и растереть».
Оля не ждала от Тани одобрения — не настолько она была наивна. А вот понимания ждала. Это была ее семья, ее ребенок, как можно заставлять человека убить ребенка? Она, конечно, тоже в методах государства не сомневалась, что они правильные, — просто раньше это ее не касалось, а лишь коснулось, сразу стало понятно: не бывает правил без исключений. Вот у них с Мартином — все не со зла. И никакое это не предательство, а обстоятельства. Так и ответила Тане.
Таня была в бешенстве. Трудно сказать, чего тут было больше, веры или унизительного бессилия, когда кто-то вдруг делает не по-нашему. Сорвала зло на злополучной курточке — выдернула из шкафа, бросила на пол, топтала ногами и искренне собиралась выкинуть, но потом рассудила здраво: что добру пропадать. Выстирала, выгладила, стала ходить в институт — как раз настал для курточек самый сезон. Она еще не раз и не два слала Оле гневные послания — да где там...
Поначалу Мартин перепиской не интересовался. Оля страдала в одиночку, все скрывала и пыталась выдать за досужую болтовню. Но очень скоро он стал замечать, как плохо действует «болтовня» на жену, как долго и горестно ворочается она, получив очередное письмо. Потом понял, что Оля не отвечает, — а письма все шли, конверты становились все толще. Наконец он не выдержал и прочел. Танина истерика как раз достигла апогея, и многие слишком экспрессивные слова были Мартину непонятны. Оля отказывалась объяснять, он не поленился полезть в словарь… В общем, узнав правду, он ни о какой Тане больше слышать не хотел. Никогда.
Была ли Таня так уж виновата? Не более чем любой искренне верящий в свою правоту человек. Искренне верующий. Вовсе она не была ни жестокой, ни глупой — а всего лишь честной и преданной времени, в котором жила. Оля это чувствовала — на донышке горькой своей обиды. И, хоть перестала отвечать, не злилась на Таню. Переживала сильно, но не злилась. А Мартин — злился. Он и сам был из той же породы идеалистов. Беда, когда два идеалиста берутся мериться идеями и идеалами.