Она уже отдраила плиту. Борщ затек, конечно, под конфорку и там пригорел. Наташка говорила: «Брось, мам. Жизнь такая короткая», — и сама хоть бы пальцем о палец… в отца пошла, такая же вечно сонная и безответственная. И такая же бешеная, если что не по ней.
А и правда, с возрастом Наташка все больше становилась похожа на Толика. Несмотря на всю свою грубость и хабалистость, такая же была безотказная, когда с посторонними. Бесформенная — зло думала про себя Татьяна Александровна. Всю жизнь с чужого голоса.
Борщ не совсем был испорчен, но свекла переварилась, выцвела. Надо было лимону туда, для цвета, для аромата, да Наташка забыла купить, когда ходила вчера, а возвращаться ее не заставишь. Женька, конечно, тоже не пошла. Этой одно дело — бананы в уши повтыкает и дергается, либо в компьютере сидит, пока Наташка не сгонит. Сколько раз говорила — плохо будет, уши побереги. А Наташка знай заладила: оставь ребенка в покое, у нее сложный возраст! Кой возраст?! На коленях дырья, серьги повсюду понатыканы — срам один, а не поколение. В дерьме мы тут, ишь… А как не быть дерьму-то, если Наташка филейной части не поднимет? Кабы не Татьяна Александровна, заросли бы по уши, в неделю. Зато глаза малевать — это они первые.
Татьяна Александровна все яростнее массировала опухшие коленки, втирая мазь, они уж покраснели, ладонь сделалась сухой и горячей. Особенно беспокоило левое, иной раз шагнешь, и прямо иголка под косточку. И ведь лет-то ей — до семидесяти жить и жить. Как-то быстро износилась, потратилась, а раньше было железное здоровье, больничный брала за всю жизнь — по пальцам пересчитать. Что же случилось, Господи?
Дверь распахнулась резко и с надрывом, в проеме нарисовалась Наташка. Она уже переоделась в джинсы и водолазку.
С минуту мать и дочь смотрели друг на друга. Татьяна Александровна сразу поняла — Наташка не мириться пришла, не извиняться. Просто ей было любопытно про заграничную тетку. Поджала губы, выдавила новую порцию мази и стала опять возить по колену.
— Вонищу развела! — покривилась Наташка.
Зачем она носила эти водолазки? Обильное ее тело вываливалось поверх пояса, как, прости господи, у свиноматки. Да и джинсы эти тоже… Лет-то не двадцать, понимать надо. Все молодилась, все принца какого-то ждала, брови щипала да маникюр наводила. А переоделась бы в юбочку, как человек, да пирогов бы напекла — глядишь и принц бы завелся, с понятиями, а не как Женькин отец, трепло смазливое и альфонс.
— Я в магазин. Может, тебе купить чего? — спросила Наташка примирительно.
— Купилка-то не сломалась у тебя? До аванса неделю сидеть.
— А… — отмахнулась Наташка. — У девчонок перехвачу. Нельзя же каждую копейку считать. С ума сойдешь.
— То-то и сидим, как ты изволила выразиться, в дерьме, что считать не умеешь...
Она была права, конечно. Не умела Наташка ни считать, ни зарабатывать. Тянулись кое-как, худо-бедно затыкая финансовые дырки с пенсии. Пенсию который год вовремя носили, тут никаких претензий, но что ее было, той пенсии? Поднимут на триста рублей да рапортуют потом целый квартал — курам на смех.
И чего Наташка, спрашивается, в институте штаны просиживала?
— Мам, не начинай, — сказала Наташка. — Мне и так плохо. Ну куплю я Женьке шоколадку лишнюю, яблоко. Что, обеднеем с этого?
— Женьке… — хмыкнула Татьяна Александровна. — Женьке не шоколадку, Женьке виллу да яхту, как по телевизору показывают. Нужна ей шоколадка твоя.
— А, что с тобой говорить, — Наташка зашуршала пакетами, отыскивая, какой почище. Но не выдержала, добавила через плечо: — Ты ведь соврала про сестру в Праге, да? — И застыла спиной к матери, точно шорохом целлофана могла спугнуть ответ.
— Да кто тебе сказал, что она в Праге-то? Она в этих… даст Бог памяти… в Кралупах. За тридцать от Праги, что ли, километров… Что ты пытаешь меня? Поди в интернете своем посмотри или хоть у Женьки в атласе. И лимон, лимон купи. Не забудь.
Таня намечтала себе трудовой подвиг, опираясь на комсомольские комедии начала шестидесятых, ведомая модной песенкой Пахмутовой: где-то там, за далекими сибирскими горизонтами, мнилась ей река вдалеке от городских огней, метель и пурга, и глухая тайга, и сосны, тихо читающие стихи глубоким голосом Майи Кристалинской. Она ехала в Усть-Илим летом, но видела в воображении только зиму — ушанки, ватники и валенки. Романтическая стройка рисовалась ей, согласно кинематографическим штампам, как один большой лесоповал — зудящие пилы да разлапистые стволы, ухающие в сугроб.