Эб улыбнулась во весь рот. Они, видно, понимали друг друга, и те двое прекратили смеяться и прислушивались к их разговору. Эб качнула головой.
— Пойду попрошу пианиста сыграть кое-что.
Стенсон ушла, и мужчины за столом с серьезным видом переглянулись.
Джефферсон, прищурившись, проследил, как Эб враскачку, ковбойской походкой, шагает на другой конец зала к пианисту.
— Что за история со шпорами, Макферсон?
Лысый повертел стакан, от движения его руки бурбон закрутился золотистым завитком. Старик был доволен, что его спросили о шпорах.
— Кое-кто болтает, что они краденые, но это вранье. Шпоры принадлежали другому, это правда. Толкуют даже, будто она убила Сэма, лишь бы их заполучить, но я-то знаю, это враки. Они с Сэмом были друзьями, и она его выходила, когда он чуть не истек кровью.
— Сэм?
— Сэм. Сэм был золотоискателем, и ему везло. Хоть молодой, а башка у него варила что надо. Он нашел хорошую жилу. Сэм всегда работал на реках. Шурфы ему обрыдли. Ему нравилось искать. Он был искатель-одиночка. В одиночку жил, в одиночку и золото искал. А золото — оно такое: если заберет тебя, то уже не отпустит.
— А ты, значит, много понимаешь в золоте? А, Макферсон?
— Не понимай я в золоте, не купил бы этот салун, а ты не пил бы здесь скверный бурбон со шлюхами старше своей мамаши.
Оба загоготали над шуткой старика.
— Дальше-то рассказывать или как? — ворчливо спросил Макферсон.
— Давай-давай, мы тебя слушаем.
— Однажды Сэм слишком близко подошел к территории одной пумы. Когда Эб нашла его, он уже не первый день купался в своей крови. Она оттащила Сэма в его хижину, а был он вовсе не птичье перышко.
Старик уткнулся носом в стакан, не сводя глаз со стены, и занялся своим виски, словно ничего больше его не интересовало.
— А потом что? — спросил я. — Когда дотащила до хижины?
Похоже, те двое наконец-то увидели, что и я сижу за столом. Смотрели чуть ли не с удивлением: с какой стати я подал голос.
— Потом? Потом она его выходила. Даже еду ему стряпала.
Старик засмеялся и сразу закашлялся. Ему много не требовалось, смех тут же переходил в кашель.
— А стряпать для Эб хуже, чем торговать собой за деньги в самом распоганом борделе Запада.
Джефферсон произнес с ледяной улыбкой:
— Я буду носить ее золотые шпоры.
Старик перестал смеяться. Такое заявление ему точно не понравилось.
А второй сказал с нажимом:
— На своем месте не сидится — вообще без места останешься.
Вот это Стенсон!
Тут заиграла музыка. Та, от которой щемит сердце и все кишки переворачивает. Пианист запел, и пел он об одиночестве за стаканом вина и ожидании смерти, и в ту же самую минуту Джефферсон почувствовал металлический холод у себя за ухом — дуло револьвера туда так и вжалось.
— А твое место знаешь где? — спросила Стенсон, наклоняясь к его другому уху.
Джефферсон не ответил. Да и Эб вряд ли рассчитывала на ответ.
— Сейчас ты встанешь и по-тихому зашагаешь к выходу. Но сначала ствол положишь на стол. Вот так. И подвинь его к Макферсону.
Старик поднял руки, желая отмежеваться, показывая, что в такое дело он не вмешивается. Не стоит заходить дальше слов, не хочет он неприятностей, а главное — трупов.
— Возьми его ствол, Макферсон, потом вернешь ему, я тебе обещаю.
Старик послушался. Усатый сидел прямой как палка, глядел во все глаза. А я — может, от виски, не знаю, — я, несмотря на накал страстей за столом, слушал только песню, от которой вся душа надрывалась от тоски.
Эб, держа Джефферсона на мушке, заставила его подняться и повела к выходу.
Мы тоже разом встали: усатый, Макферсон и я. Под музыку, под взглядами сидящих за столами направились за Эб и Джефферсоном к выходу.
На улице было темно, только квадрат света из салуна, так что мало что разглядишь. Я не видел, каким сделалось лицо Джефферсона, когда Эб пнула его под колено и он тяжело осел в грязь.
— Нагнись, — сказала Эб, уперла ствол в его затылок и не отнимала револьвера, пока Джефферсон не уткнулся лицом в вонючую от конского навоза жижу перед входом. Теперь ствол сменился сапогом со шпорой. Эб давила тяжело, с силой, и голова Джефферсона потонула в дерьме. Он задергался, потому что дышать стало нечем. Ну и от унижения, конечно.
— Вот оно твое место, дорогой.
Никакого торжества в голосе Стенсон не было, она как будто констатировала факт — устало, безразлично. Отпустила Джефферсона не сразу, дала ему ослабнуть, намахаться руками, поелозить в этой дряни. Потом убрала ногу, и он приподнялся, отплевываясь и судорожно хватая ртом воздух, потом его рвало, и он все время стоял на четвереньках. Сил обложить Стенсон у Джефферсона не было, но мы-то знали: его презрение перековалось в ненависть, и это навсегда.