В год, когда мама умерла, моей сестре Эстер исполнилось два года. Совсем слабенькая, она чаще ползала, а когда ходила, то покачивалась, как пьяная, и тянула ручки — будто ждала встречных объятий, — а потом падала, и никто ее не поднимал. Ночью, лежа в кровати, я слышал иногда, как она плакала, не понимая, почему мама не приходит и не берет ее на руки, спасая от ночных кошмаров. Поначалу ни я, ни братья никак не откликались на ее плач. Не то чтобы мы были недотепами или из жестокости не замечали ее горького плача. Дело было в том, что Эстер отчаянно плакала и за нас тоже. Кричала за нас. Мы — большие, с бессильно повисшими руками и сухими глазами — становились маленькой Эстер. Ее корчило от отчаяния, она кричала, и мы страдали вместе с ней до тех пор, пока не вмешался отец. Он наподдал Эстер так, что она бы наверняка во что-то врезалась, если бы Итан, мой брат, не поймал ее на лету. Наконец-то нашлись руки, которые ее подхватили. Больше мы не оставляли Эстер реветь одну. По очереди клали ее спать рядом с собой. Я помню, как от нее тянуло детским потом и прелым душком.
Мама умерла от горячки. В тот год не она одна умерла от горячки у нас в деревне. Она сопротивлялась до последнего, за нее молились. Люди сочувствовали отцу: остался один с четырьмя детьми на руках, а ведь так помогал всему приходу своими проповедями, своей мудростью… Когда мамы не стало, жизнь осталась прежней, но мы почувствовали себя гораздо хуже. Не потому, что мама могла нас защитить, а потому, что ее ласковая безответность убеждала нас в том, что перетерпеть можно все.
Женщина с золотыми шпорами
Когда мы спустились вниз, кое-кто в полупустом зале салуна обернулся в нашу сторону. Хотя народу стало уже больше, чем когда мы поднимались. Никто не улыбался, и мы тоже. Эб не опускала глаз под излишне пристальными взглядами и одновременно искала стол.
— Иди за мной.
Я старался выглядеть уверенно, хотя никогда еще не бывал в подобных заведениях: салун был для нас запретной зоной. Отец так заваливал нас работой, что сон приходил раньше любой мысли о развлечении. Мне и в голову не приходило тайком пойти в салун, чтобы, например, поиграть в карты. До сегодняшнего дня этот мир находился для меня на какой-то другой планете, как для нашей мамы дансинги. Дансинги, салуны, бордели — для отца не было разницы. И он не уставал бичевать их словом Божьим.
Я дошел вместе с Эбигейл до круглого стола в глубине зала. Трое мужчин сидели за ним и играли в карты. В воздухе стоял синий дым. И они тоже дымили вовсю, так что лица едва можно было различить. Двое в шляпах, а один с голой головой, почти полностью лысой.
— Стенсон! — сказал лысый старик и улыбнулся.
Двое в шляпах приостановили игру и подняли на нас глаза.
— Макферсон! — ответила Эб в тон ему, тепло и с явной симпатией.
— Парни, предоставьте место женщине, которая с кольтом в руках стоит десяти мужчин.
Эб усмехнулась комплименту, оба типа присмотрелись к ней повнимательнее, и первый — элегантный усач — поднес руку к шляпе.
— Мэм!
— Предпочитаю Стенсон, — отрезала Эб.
Он на это улыбнулся и отодвинул стул, чтобы она могла усесться между ним и лысым. Сам же снял шляпу, пригладил на висках волосы и все время одобрительно поглядывал на Стенсон. Меня там как будто и не было.
Второй тип, наоборот, смотрел на Эб с подозрением.
— Женщина с кольтом все равно что курица-наездница.
Слова прозвучали пощечиной, даже я это почувствовал.
— И?.. — спросила Эб, хищно оскалившись.
Тип ничего не ответил, заглянул в свои карты, потом собрал их, положил перед собой и объявил:
— Я пас.
Полная тишина. Макферсон кашлянул и сказал:
— Садись, Эб, не обращай внимания на Джефферсона, он сейчас дурнее парши, потому как проигрывает.
Эб уселась между стариком и усатым, ничего не сказав. Но, судя по колкому взгляду и кривой усмешке, она была на взводе.
Я сел справа от лысого старика и оказался таким образом рядом с Джефферсоном, парнем в шляпе.
Старик похлопал меня по локтю, словно желая успокоить, потом повернулся к стойке и сделал знак, чтобы нам принесли бутылку. И вот я уже сижу со стаканом бурбона в руке. Не скажу, что я никогда не выпивал, вообще-то бывало, тайком от отца, вместе с братом. Года два или три назад во время сенокоса. Один сезонник передал нам с братом бутылку, где оставалось виски на донышке. Я помню этого сезонника, он был музыкант, и мы его слушали, а он играл на гитаре и пел такие песни, что сердце прямо разрывалось. Не знаю, много ли девчонок он приманил своей музыкой, но мы любили его слушать, припев подхватывали хором — в общем, веселились после работы. Музыкант наш пел и божественное, так что отец терпел его, хоть и не одобрял ни музыки, ни песен. А потом отец как-то нас застукал — мы по-идиотски хохотали и пахло от нас не как положено. Меня до сих пор дрожь берет, как вспомню, — настоящая, по всей спине, дергаюсь как мул.