— Сейчас все расскажу… Вот тут пакетики… это детям и Леночке… Я рассчитывал попасть к вам сегодня днем, да поезд опоздал, а мне еще хотелось купить всей этой дребедени… Ведь праздник… а то как-же дети-то…
Но детям на этот раз, по-видимому, было не до подарков. Они замерли на месте и, разинув ротики, блестящими, полными благоговения глазами уставились на офицера, приехавшего со страшной войны, где его каждую минуту могли убить, а он все-таки не боялся и воевал, защищая их всех от злых немцев, которые убивают и жгут детей. Маленькие их сердца трепетали от почтения и благодарности, а пухлые рученки тянулись исподтишка погладить шершавое пальто своего защитника.
— Да где-ж ты весь вечер-то пропадал? Отчего к заутрене не приехал? — спросил его отец Елены.
Молодой человек с комическим отчаяньем развел руками и произнес:
— Как это ни стыдно, но вообразите: проспал! Сам не понимаю, как это случилось! Положим, приближаясь к Петрограду, я от нетерпения так волновался, что последнюю ночь совсем не спал. Вернувшись из магазинов, прилег на полчасика… в квартире у меня никого нет, потому что мой денщик остался в полку… Ну вот, я и проспал до половины первого, а потом еще пришлось себя в приличный вид приводить.
— Ах ты, бесстыдник, бесстыдник! — качая головой, засмеялся хозяин дома. — Ну? да уж так и быть, ради великого праздника, покормим тебя. Идем-ка, брать, в столовую, разговляйся по старой памяти! Ты, я думаю, у немцев-то не по-нашему, а по-настоящему напостился.
Когда наконец все несколько пришли в себя и Лачинов наскоро отведал вкусной пасхальной снеди, древняя, добродушная бабушка Елены, усиленно сморкаясь, обратилась к нему:
— Ну, батюшка, теперь говори толком, как ты свои кости-то целыми унес от этих извергов?
— Не только кости, а даже почти и всю кожу! — со смехом отозвался Сергей Александровичу целуя морщинистую руку старушки, — История же моя такова. У нас с немцами была порядочная кавалерийская стычка близь Аминштейна. Кончилась она в нашу пользу, да на мою беду подо мною ранило лошадь, и раньше, чем я успел соскочить, она, взвившись на дыбы от страшной боли, сбросила меня на землю. Помню, что я отлетел далеко в сторону, хватился головою о камень, а щиколоткой — о какое-то бревно — и тут-же потерял сознание. Когда я очнулся, то увидел себя в товарном вагоне, на полу. Рядом со мною лежали еще несколько наших раненых, а около двери стоял немецкий часовой. Ну, понял я, что в плен попал, и такое меня охватило отчаянье, что, право, если б не нога, которой я пошевелить не мог, то я-бы тут-же выбросился из поезда. Привезли нас в Бромберг и поместили в каком-то сарае. Ухода, конечно, не было никакого, кормили нас невообразимой бурдой, но, благодаря моему крепкому здоровью, я поправился даже и при таких условиях. Потом нас перевезли в Шнейдемюль, и здесь меня в первый-же день едва не расстреляли. Какой-то майор вздумал на меня кричать, говоря при этом всякие подлости про нашу армию, — ну, я, недолго думая, размахнулся да так его трахнул, что он у меня волчком завертелся. Хотели было расстрелять, да потом, видно, решили, что это была-бы слишком короткая мука, и засадили меня в темный погреб, по всей вероятности, собираясь уморить голодом, так как двое суток не приносили даже воды. На мое счастье, среди их солдат нашелся поляк, который помог мне бежать. Две недели прятался я в лесу но потом, благодаря моей форменной одежде, меня нашли и водворили обратно, но уже не в подвал, а в барак с остальными пленными. За время моего отсутствия тамошний гарнизон успел смениться, и меня не стали расстреливать. Месяц я прожил сравнительно благополучно. Положим, и пища, и помещение были по-прежнему отвратительными, а еще того более удручало запрещение писать на родину и получать письма; но зато хоть от унижений-то меня Бог хранил. Из Шнейдемюля нас пятого (по нашему) марта, то-есть незадолго до своей Пасхи, немцы перевезли во Францию и там водворили совсем вблизи боевой линии. Зачем мы им там понадобились, какое новое беззаконие они замыслили, я не знаю, но можно предполагать, что они собирались гнать нас перед собою, идя в атаку под убийственным французским огнем. Но праздничные дни выручили нас. В Страстную субботу вечером, вместо того, чтобы Богу помолиться, наши стражи так напились, что вся наша партия, человек в шестьдесят, почти без труда выбралась из лагеря и бросилась бежать прямо на юго-запад, к французам. К несчастью, наш побег был тотчас-же обнаружен — и нам вслед затрещали пулеметы. Большинство моих товарищей были переранены, кое-кто и убит. Несколько пуль и меня зацепили, но совсем незначительно, и я с уцелевшими солдатиками благополучно добрался до французских позиций. Сначало-то французы, еще издали завидев бегущих людей, грозно наставили было на нас винтовки и закричали что-то далеко не приветственное. Но тут я во весь голос крикнул им: — Не стреляйте! Мы русские! — и если б вы видели, господа, что тут стало твориться! Побросали они свои ружья, забыли и о близости немцев, кинулись нам навстречу, орут благим матом: Да здравствует Россия! Да здравствует её славная армия! — обнимают нас, целуют и наконец на руках внесли нас в свои траншеи, точно какие-нибудь вазы фарфоровые. А в траншеях началось форменное наше чествование, и если бы я съел хоть десятую долю всего, что мне предлагали, то меня без сомнения тут-же разорвало-бы на куски. Однако, как ни хорошо было мне у милых союзников, я все-таки на следующее-же угро взмолился, чтобы мне помогли поскорее выбраться в Россию. Они вполне вошли в мое положение и сейчас-же все устроили. Через трое суток я был уже в Лондоне, а затем — через Норвегию и Швецию — и вот наконец я опять в Петрограде! Думаю, что можно будет пожить здесь с недельку, да и не мешает мне сил набраться, — ну, а там снова на фронт, в родной полк, который, чего доброго, уже панихиды по мне служить. Ну, да пусть себе: это, говорят, хорошая примета! — весело заключил юноша свой рассказ, который все слушали с жадным вниманием.