— Верно говорит! — отрубил Камчатов, резко повернулся и размашисто зашагал к вахте.
Растерянный Распутин с тоской смотрел ему вслед.
…В тюремной канцелярии остались Дроздов и Важин.
— Четыре года эту публику рубил, а теперь… — Дроздов невесело усмехнулся. — Сосватали назначеньице…
— Тут, понимаешь, контры триста тридцать пять голов сидит, а фронт рядом, вокруг города Мещеряков с бандой шастает, человек шестьдесят, — озабоченно объяснил Важин. — А войск в Воскресенске — отряд чекистский, двенадцать сабель, да твой взвод охраны, намертво к тюрьме привязанный, и немного милиции. Пополнение когда еще получим… Вот и вертись…
Важин вздохнул, кивком позвал Дроздова и вместе с ним прошел в дальний конец канцелярии.
— Вооружить тебя требуется. — Начальник тюрьмы отдернул занавеску.
На полках в образцовом порядке стояли блестевшие смазкой пулеметы «Максим», «Шварцлозе», «Льюис», «Хочкис», пирамиды новеньких винтовок и карабинов, ящики с гранатами, цинковые коробки с патронами.
— Откуда богатство? — уважительно спросил Дроздов.
— В прошлом году целый вагон отбили. — Важин открыл ящик, где рядком лежал десяток пистолетов: — Любой бери.
Дроздов наугад взял пистолет, привычно передернул затвор.
— Бельгийский браунинг, второй номер. С Германской в руках не держал…
— У наших командиров — у всех такие, и у меня тоже. Владей, Алексей Евгеньевич, рази врагов революции!
— Постараюсь, — серьезно откликнулся Дроздов.
Зябко и неуютно было в сыром осеннем лесу. Стлался между стволов клочковатый предвечерний туман. Далеко в чаще кукушка тоскливо высчитывала остаток чужого века.
По берегу глухого таежного ручья прохаживались двое: широкоплечий приземистый азиат, в черкеске с погонами корнета и неподвижным смуглым лицом, и атлетического сложения высоколобый есаул — желтые лампасы выдавали забайкальского казака. На руке есаула висела нагайка. Рядом с ним, шаг в шаг, мягко ступала огромная овчарка.
Корнет меланхолично зевнул:
— Скучно живем, есаул. Стреляем, стреляем… Вот у нас в дикой дивизии врага не сразу кончали. Сломают хребет и оставят в степи. Двинуться не может, лежит долго-долго… Беркут глаза выклюет, а он все живет… Потом зной сожжет либо волки сожрут…
— Замолчи, Кадыров, — раздраженно сказал есаул.
— Нервничаешь, есаул, — помолчав, усмехнулся Кадыров. — Уходить надо.
— Нельзя за кордон пустыми уходить! — сказал тот, с лютой тоской глядя в пространство. — Кишки выпустят в Маньчжурии за невыполнение приказа!
— Как же это? Ты ведь всю головку харбинскую знаешь. Разве наша вина, что сорвалось?.. А, Мещеряков? Что молчишь?.. Может, помилуют?..
— Не помилуют. Им виноватые нужны.
Пес, учуяв в голосе хозяина беду, подошел к нему вплотную и, умильно виляя хвостом, потерся боком о голенище.
— Худо, Шериф, — Мещеряков ласково потрепал собаку по холке. — Хоть в петлю полезай.
Шериф сочувственно глядел в глаза есаулу.
Пасмурным осенним днем Дроздов и Важин прогуливались по главной улице Воскресенска. Дроздов равнодушно разглядывал пестрые вывески всех мыслимых расцветок и фасонов.
— Тоска у вас, — вздохнул он, оглядывая встречных женщин.
— Освоишься, — беспечно успокоил его Важин.
Навстречу промаршировали строем человек двадцать рабочих с кирками и лопатами па плечах. Впереди двое парнишек гордо несли плакат: «Все па восстановление электростанции!».
У мастерской «Шляпы. Парижские моды» Дроздов остановился.
Возле стола с деревянными болванами и фетровыми колпаками сидела Нина. Она кроила кусок фетра, вполуха слушая Алмазова, который, прижав к груди ладони, что-то патетически вещал.
— Вот эта, пожалуй, на три с плюсом тянет, — сказал Дроздов.
— Нина Петровна, артистка наша? — обиделся Важин. — На три с плюсом? Да в нее тут, считай, все подряд влюблены, только без толку!.. Ямщиков-то из-за нее…
— Однако, — усмехнулся Дроздов.
— Могу познакомить. Зайдем?
— Кавалер там у пес.
— Это Алмазов-то? Пустой человек!
— Все равно неловко.
— Можно и в клубе, — сказал Важин. — У них каждый вечер репетиция.
— А что! — оживился Дроздов.
Под вечер Дроздов вошел в свой узкий, убого обставленный гостиничный номер.
Снял и повесил на гвоздь шинель и буденовку. Зажег примус и, поставив на огонь закопченный медный кофейник, подошел к мраморному умывальнику, скинул френч и рубаху, стал умываться. В овальном зеркале виден был его загорелый мускулистый торс. На левой стороне груди багровел длинный, причудливой формы шрам..»