Выбрать главу

Увы! Похвастаться нечем. «Принявши дерзко за оковы мечты, связующие нас», уходили друзья, оставаясь приятелями. И только он, Юрий Тимофеевич Галансков, ушел не от меня, и в том величайшая несправедливость…

* * *

Весной 1968 года следственное управление ленинградского КГБ «подбивало бабки» по делу подпольной организации Игоря Огурцова. За год пребывания в камерах Большого Дома (так называли питерчане дом, построенный еще С. М. Кировым для областного отделения НКВД — говорили, что по тем временам это был и вправду самый большой по объему и высоте дом в Ленинграде), так вот, за год пребывания в следственном изоляторе мы, подследственные, уже настолько освоились в нем, что не было проблемы связи друг с другом.

Обычно после ужина, когда уже не «дергают» на допросы и в коридорах, по которым когда-то водили и народовольцев, и эсеров-максималистов, и самого Владимира Ильича Ленина, — когда в коридорах, устланных коврами для «тихой проходки», устанавливалась воистину мертвая тишина — именно в это время оживали стены изолятора. Еще в начале следствия мы все освоили морзянку. Поначалу попытка общения строго пресекалась надзирателями. Но по мере того как завершались следственные действия и «подельники» практически уже ничем не могли повредить ходу следствия, контроль за «стенами» ослабел, и мы, на воле по законам конспирации не знавшие друг друга, теперь активно общались, благо стены изолятора не имели так называемой «шубы» — особой штукатурки-глушителя.

Кажется, в июне 1968-го моим соседом по стенке оказался Валерий Нагорный. Самый молодой из нашей организации, инженер-физик из первого выпуска по программе квантовой радиоэлектроники, сын полковника Советской Армии, когда-то командовавшего гарнизоном Будапешта и выводившего советские войска из восставшего города в 1956-м, Валерий Нагорный имел блестящие перспективы для карьеры… Впрочем, как и большинство членов организации, что было особой загадкой для следователей.

«Застенная» дружба наша с Валерием так и начиналась — с автобиографий. Морзянкой мы владели в совершенстве, скорость «общения» была воистину фантастической… Замечу, и по сей день иногда пробую — та же квалификация…

Однажды Валерий сообщил мне, что ему разрешено свидание с отцом, к тому времени, кажется, уже генералом. Иные были времена, отцы за детей ответственности не несли, тем более что, переведя большинство членов организации со статьи по измене Родине на статью 70-ю (агитация и пропаганда, чем мы как раз вовсе и не занимались), следствие как бы отделило жертв от злоумышленников — основателей организации. Последние во главе с Игорем Огурцовым были выделены в отдельное дело с той самой статьей — измена Родине, получили большие сроки, отсидели их и, что самое примечательное, в отличие от всех остальных, кто был причислен к «жертвам» и осужден на сроки значительно меньшие, они, четыре человека: Игорь Огурцов, Михаил Садо, Евгений Вагин и Анатолий Аверичкин — дважды, последний раз совсем недавно, получили отказ в реабилитации, то есть и по сей день являются преступниками…

Валерий Нагорный.

Можно предположить, что юристы высших юридических инстанций, оставившие приговор Огурцову и остальным в силе, являются подпольными членами КПРФ, и тогда, конечно, они правы в своем решении по-прежнему считать Огурцова предателем коммунизма и изменником социалистической Родине. Нынешние полуподпольщики осудили бывших подпольщиков…

Но возвращаюсь к истории свидания Валерия Нагорного со своим отцом. Мне ли пришло в голову, Валерий ли предложил — не помню, но отстучал я через стенку коротенькое письмо, которое Валерий намеревался тайно всучить отцу, советскому генералу, для переправки моим родителям.

Вот часть текста того прощального послания.

«Мама, папа!

Итак, я исчезаю на шесть лет. Исчезаю тогда, когда вы во мне больше всего нуждаетесь. Можно упрекать меня и не упрекать, но верьте, не было другого пути кроме того, который привел к финишу. Мои долги перед вами неисчислимы, и я утешаюсь лишь тем, что когда-нибудь все же смогу хотя бы частично отплатить вам добром. Очень хотел бы убедить вас в том, что вам не нужно стыдиться меня. Я жил так, как подсказывала мне моя совесть…

Не удивляйтесь чужому почерку. Письмо диктую через стенку.

Прощайте. Целую всех.

Леонид».
Письмо «через стену», записанное Валерием Нагорным.

Отчетливо помню, что именно когда отстукивал текст, тогда-то и прощался с родителями. Шансов на то, что передача письма состоится, практически не было.

А как все произошло в действительности, знаю от Валерия. На встречу с отцом ему дали полчаса. Разумеется, в присутствии двух надзирателей. Полчаса они говорили. И когда настало мгновение прощания, Валерий сунул в руку отцу, изготовившемуся для прощального рукопожатия, плотно скомканную бумажку. О том, как побледнел советский генерал, о том, как долго сын тряс руку отцу, чтоб эта рука соответствующим образом отреагировала на «подарок», знаю с его же слов… Валерий что-то говорил, говорил и тряс, тряс руку… Наконец, как он рассказывал, папина рука ответила должными судорогами… И это все на глазах у офицеров… Затем прощальное объятие, и руки разомкнулись. «Ксива» ушла!

В бумажке, что Валерий всучил отцу, он приписал адрес моих родителей и страстную просьбу отправить письмо по адресу. Как сам признавался, не был уверен, решится ли отец… Не нарушение — преступление!

Но вскоре мои родители получили чужой рукой переписанное письмо, разумеется, без обратного адреса. Сохранилось и письмо, и та бумажка… Она передо мной, и я с трудом разобрал карандашную запись…

Тютчев прав много больше, чем сам предполагал. Не только Россию умом не понять, но и русского человека… Даже когда он советский генерал. Нет! В особенности, когда он советский…

Моя дружба с Валерием Нагорным в лагере продлилась недолго. По прошествии стольких лет с грустью думаю, что «мечты, связующие нас», я все же умудрялся превращать в оковы. Он отстранился. И правильно сделал. Потому что я мог еще раз поломать ему жизнь, поскольку относительно своей жизни у меня все уже было определено по максимальному раскладу. Мы встретились в Питере через тридцать лет, и не было для меня большей радости, чем убедиться, что он, прожив свою жизнь по-своему, прожил ее порядочно, как и было заложено в нем от роду.

Тем не менее именно в лагерях да тюрьмах познал я цену подлинной мужской дружбе, когда воистину «один за всех, и все за одного». Не перечесть, сколько раз я стоял в стенке, защищая или поддерживая кого-то, сколько раз стенка выстраивалась передо мной, защищая меня. Для большинства это было нормой, и ни возраст, ни национальность, ни убеждения не были препятствием вести себя по-мужски, то есть когда сугубо личное без напряжения отступало на второй план, а на первом плане высвечивался призыв-табло: «Требуется поступок. Условия исполнения — честь и мужество».

На воле, то есть, как мы говорили, в «большой зоне», особенно сразу после выхода из «малой зоны», — все иначе, все не так, и весьма долог процесс адаптации.

И чем в более интеллектуальную среду я попадал, тем реже встречал образцы подлинных мужских взаимоотношений.

* * *

Не с того я разговор начал. Начал я его с необходимости символов вечности. И не великих и всеобщих, но для каждого сугубо личных. Есть, положим, невдалеке четыре, пять, шесть человек, чьи имена даже помянуть пострашусь в связи с такой темой, — так вот, кажется, что, не дай Бог, переживу их, тогда, как в русской песенке: «Во поле березонька стояла».

И нет, не о каких-то близких друзьях речь. Даже единомышленниками не рискну назвать, поскольку тьма тем никогда и оговорена не была. Но — оплоты! Иначе никак не сказать.