Выбрать главу

Уже почти до сбойки дошел Бобров, но повернулся и крикнул:

- Ты тоже запомни, красиво сказано: "Блюдите, ако опасно ходите!"

Философские соблазны

Дневного Норильска почти не помню. Ночь да ночь! И всего три места пребывания - общежитие, рудник, клуб.

Главный в клубе - киномеханик. Официально. Неофициально - наша небольшая компания, обеспечивающая молодежь рудничного поселка, как нынче принято говорить, развлекательными программами. Киномеханик доволен, и его довольством мы откровенно злоупотребляем.

Так сложился небольшой кружок, четыре-пять человек. Цель - проверить товарища Карла Маркса, так ли уж прав сей бородач, положим, относительно классовой борьбы, прибавочной стоимости, преимущества государственного капитализма и, главное - исторического гегемонизма пролетариата. Реального гегемонизма, а не теоретически относительного.

Чего там! Без улыбки не вспоминается. Хотя бы то усердие, с каковым конспектировали страницы "Капитала", как вгрызались в терминологию, как злорадствовали, наткнувшись якобы на противоречие, как пытались на минимуме информации по марксовской схеме просчитать прибавочную стоимость эксплуатации норильских шахт и рудников.

При том мы по-прежнему оставались "комсомольцами" и советскими по духу, ибо главной нашей заботой было "исправление социализма", и, когда б такой путь существовал - я же помню! - жизнь положили бы на то без сожаления в соответствии социальному накалу наших душ; он, сей "накал", ей-богу, был первичен по отношению ко всему прочему, чем еще жили души наши. Девушки-девчата, гитары и заполярный самогон, драки с "чужими" - ничто не прошло мимо... Но вторично!

Любящие девушки уважительно считали нас "идейными", равнодушные считали "чокнутыми на политике". И те, и другие были по-своему правы. Много позднее я придумал-сочинил объяснение тому странному явлению "выпадания" таких, как мы, из общего тонуса нашего поколения, которому уже и тогда все было "до лампочки". Суть придумки в том, что известны, к примеру, люди с повышенной болевой чувствительностью. Ненормальность. В некотором смысле - уродство. Но попадаются и люди с повышенной социальной чувствительностью - это такие, как я. Из таких формируется разная революционная сволочь, готовая не только сама сгореть в костре политических страстей, но и подпалить все вокруг себя, поскольку утробный девиз худших из таких натур: все или ничего!

Когда же обнаруживается бессилие или выявляется бесплодие усилий, тогда, возможно, и рождаются строки, подобные таким вот: "Как сладостно Отчизну ненавидеть!"

Очень даже может быть, что я не прав, когда на лицах некоторых наших нынешних телечебурашек прочитываю это - почти зоологическое - отвращение к стране пребывания. Кто-то из таковых искренен в своих чувствах, кто-то попросту куплен для исполнения роли... Да и активные политики некоторые, причем разного окраса - так на их рожах и написано: "Либо все будет по-нашему, либо..."

Но то уже проблемы дней смуты теперешней.

А без малого полвека тому назад... Подумать только! Почти полвека прошло! Но тогда, в конце пятидесятых, мы, девятнадцатилетние, добросовестно, хотя и исключительно на уровне интуиции пытались формировать в себе, как нынче принято говорить, исключительно конструктивное отношение к Родине, поскольку были едины, то есть даже не подозревали о возможности рефлектирования на предмет "Я и Родина". Все вокруг было наше, как в доме все мое, и если в доме неуютно, то кому ж, как не мне, озаботиться да подсуетиться?

Именно тогда, когда копошились в марксизме, когда, обнаружив в поселке под названием Нулевой пикет букинистическую библиотеку - результат грабежа русской интеллигенции, - бессистемно, взахлеб зачитывались неизвестными до того историками, философами, публицистами, тогда определили в себе настоятельную потребность в системном образовании и летом 1958 года разбежались из Норильска. В отличие от моего друга Владимира Ивойлова, я не решился штурмовать питерские вузы. В Иркутск путь мне был заказан, и с грехом пополам пристроился я в Улан-Удэнском пединституте на историко-филологический факультет. Другу же моему отважному опять не повезло, и он ушел в армию, как положено было по возрасту и гражданскому долгу.

Два года побыв в роли "нормального" студента, заскучал, перешел на заочное и окончил институт на полтора года раньше. Женился, родилась дочь. Работал сначала учителем, а в двадцать пять - уже директором крупной школы. Все мне удавалось и давалось легко. Начальство меня ценило, и педкарьера, по мнению коллег, высвечивалась отчетливо...

А между тем то там, то тут натыкался я на следы "следящих" - история с Иркутским университетом кого-то, зоркосмотрящего, настораживала, и не зря. Потому что в действительности все, чем я жил, так сказать, на виду, было лишь игрой в жизнь.

Кажется, М.Горькому принадлежит открытие "зубной боли в сердце". Так вот, она, эта боль, окопалась в душе так основательно, что сомнений не было - все настоящее и стоящее еще впереди. Норильск, как обратная сторона бытия, так до конца не раскрытая и потому непонятая... От "зубной боли" я находил отвлечения не только в азарте работы, а уж азартен бывал сверх меры!

Философия как заявка и претензия на сверхмудрость, в нее заныривал, как в сон, в котором все чудно, многозначно и таинственно. Гегельянствовал! "Логику" Гегеля вычитывал, как роман с приключениями. Любимые книги того периода: помимо "Логики", "Лекции об эстетике" опять же Гегеля, "Критика чистого разума" Канта и... "Былое и думы" Герцена. Еще бы!

"Садилось солнце, купола блестели, город стлался на необозримом пространстве под горой. Так постояли мы, постояли и вдруг, обнявшись, в виду всей Москвы присягнули пожертвовать всей нашей жизнью на избранную нами борьбу!" (по памяти).

Правда, слово "борьба" я никогда не любил. Казалось оно выспренным и как бы преждевременным, в том смысле, что о борьбе можно говорить только во время борьбы, коль уж так случилось. И до сих пор не люблю этого слова, ни разу не использовал его применительно к себе, потому что нынче, в конце жизни, могу ответственно утверждать, что никогда ни с кем и ни с чем не боролся. Не было ее в моей жизни - борьбы. Было сначало несовпадение, потом противостояние и формально справедливое возмездие - а это иное! Хотя бы потому, что не я боролся, а со мной боролись...

Друг мой между тем, отслужив в армии, поступил-таки в Ленинградский университет на экономический факультет, и эта его бесспорно заслуженная удача фактически определила всю мою дальнейшую жизнь. Первый же наезд в Питер, общение в небольшой компании студентов ЛГУ поначалу на уровне обыкновенного философско-литературного "трепа", а далее с осторожными проговорами социальных проблем - вот и первая трещинка в монолите моей, как до того казалось, пожизненной привязанности к Сибири. Теперь Питер - цель, мечта...

Легко, с блеском сдав кандидатский минимум по курсу истории философии в том же Иркутском университете и тем же преподавателям, что десятью годами ранее изгоняли меня из него, как овцу паршивую, в 1965 году рванул из Сибири, чувствуя себя одновременно и ренегатом, и вольноопределяющимся по самому высокому смыслу жизни. Ведь оказалось - и разве это нормально? - что в мои двадцать семь в мыслях, в планах, в мечтах начисто отсутствует идея карьеры, то есть я никем не хотел быть. Я хотел знать! И кажется, догадывался, что то знание, навстречу которому тащусь из самой середины Бурятии, от станции моего недавнего пребывания под названием Гусиное озеро, в Питер-град, где мысль - ключом, а жизнь - водопадом, знание это чревато непредставимыми последствиями, а готов ли к ним, о том думать не хотелось.

Пока в своей деревне пробавлялся гегельянством, друг мой питерский вышел на тот пласт русской культуры, который писатель Юрий Трифонов по-советски хлестко поименовал "белибердяевщиной". Прибыв в Питер, я в эту "белибердяевщину" занырнул с головой и осенью того же 65-го уже предложил аспирантуре философского факультета ЛГУ реферат о "кантианских мотивах у раннего Бердяева". Реферат был принят, но аспирантура не состоялась - не признали мой "кандидатский" по спецпредмету, о чем жалел я не очень, поскольку в это время...