Принципиальнейшее суждение - главная мысль - в тексте программы даже ничуть не выделено и не обосновано, как не нуждающееся в обосновании. При первом или скором прочтении его можно не заметить на фоне общей дерзости суждений. Более того, предполагаю, что и сам автор не оценил должной мерой свое открытие - именно этим можно объяснить некоторую "стилевую" небрежность фразы, каковую и привожу:
"Социализм не может улучшаться, не подрывая при этом своих основ".
Слово "улучшаться" при строгом подходе к нему должно бы иметь смысл совершенствования экономической структуры, ибо она - база социалистического бытия. Но в таком случае - не подрыв основ, а укрепление их.
Но под "улучшением" автор имел в виду гуманизацию, либерализацию режима. Следовательно, недосказанная суть фразы: социализм в том виде, как он состоялся в России, может существовать сколько-нибудь долго исключительно в жесткой, то есть тоталитарной, форме. Но либерализация режима неизбежна, что легко доказуемо. Следовательно, неизбежен крах, развал, разрушение, к чему надо готовиться, чтобы предотвратить народную катастрофу.
Предотвратить же ее можно, только вовремя перехватив власть у коммунистов, для чего нужна подпольная организация, способная к определенному времени превратиться в подпольную армию.
* * *
Поздним вечером 17 октября 65-го года в съемной квартирке на Греческом проспекте мы с моим другом Володей Ивойловым сидели друг против друга за небольшим столом, а между нами посередь стола стояла бутылка легкого красного вина... Мы изготовились отметить наше вступление в подпольную антикоммунистическую организацию, нацеленную ни больше ни меньше на возрождение тысячелетней России!
Про "легкое красное вино" не случайно. Мы находились на той стадии идейности, когда она, идейность, похожа на вдохновение, что, однако же, не имеет ничего общего с фанатизмом, поскольку в душах наших преобладала не столько вера в правильность избранного пути, сколько готовность отправиться в путь, который нам показался правильным. На это "движение" мы были обречены именно степенью идейности, стержнем каковой была... (до чего же банально это может прозвучать на фоне нынешних рациональных времен!) истинно сыновняя любовь к Родине. Любить - значит жалеть и желать. Жалеть- сочувствовать. Желать - хотеть ей добра и правильности бытия. Если речь о Родине. Слова похожи. Наверное, из одного корня. Есть, правда, еще одно схожее слово "жалить", то есть сознательно доставлять боль. Объект подлинной любви, будь то женщина или Родина, увы, испытывает на себе все эти три душевные интенции любящего субъекта. Кого, как не любимого человека, способны мы подчас преподлейше обидеть. А Родина?! "Прощай, немытая Россия..." "Как сладостно Отчизну ненавидеть..." "Подите прочь! Какое дело..." Такие страшные фразы произносятся чаще вовсе не ненавистниками, но любящими... И мы всегда различаем, не путаем...
Можно любить березки и перелески.
Можно любить Пушкина и Достоевского, воспринимая их как явления, чужеродные "презренной толпе".
Можно любить "декабристов", потому что они были гордо и славно против.
И при этом испытывать истинное отвращение к целостному историческому бытию России. Что ж, это тоже идейность. И более того, такая идейность продуктивна, потому что более конкретна и вполне формулируема.
Но то, другое чувство к Родине, с чего начал разговор, оно чаще всего вовсе нерефлектируемо. Это сегодня, по прошествии почти сорока лет, я говорю о том, что подвигало нас на те или иные поступки. Так мне нынче это видится. Тогда же, в шестьдесят пятом, в квартирке на Греческом ни мыслей "великих", ни тем более "громких фраз"... Одно только волнение по поводу того, что, отплутав на проселках ереси, вышли мы наконец на прямой путь противостояния и в суждениях, и в поступках при справедливом и честном соответствии того и другого.
Мне однажды старт
В этот мир был дан.
У меня был шаг
Строевой чекан.
Не считал друзей,
Не считал врагов,
опьяненный ритмом
своих шагов...
Героизация бытия непременно сопровождается его упрощением, каковое компенсируется совокупностью мистификационных символов.
Строгий и торжественный прием в организацию проходил на квартире Михаила Садо, выпускника восточного факультета ЛГУ, одного из первых, кого Огурцов и убедил и привлек. Он же, Михаил Садо, вышел на нас по слуху о моих "бердяевских" изысканиях. К тому времени в организации было чуть более десятка человек. Нам же было передано ощущение, что несть числа - аргумент не из последних в нашем решении вступить немедля... О сути и роли мистификационного фактора я еще поговорю позже, пока же лишь не поспешу его осуждать однозначно...
В специально полуосвещенной комнате, где все стены в книжных стеллажах, - четыре человека. Михаил Садо, бородатый ассириец, внешностью похожий на молодого Сталина, - он рекомендатель; ранее незнакомый нам Евгений, тоже из первых сподвижников Игоря Огурцова - он, собственно, принимающий, - и мы с другом. Нам даны тексты короткой присяги. Ознакомясь, мы глухо, но не без торжественности поочередно прочитываем тексты. На рукава пиджаков нам накалываются планки с изображением русского флага (триколора). Эти же планки на рукавах "принимателей". Рукопожатия, скупые поздравления и все.
С этого момента мы с моим другом смертники, потому что согласны действовать по программе и уставу, но не верим в победу, мы не можем представить ее себе, эту самую победу, потому что, в отличие от петербургских мальчиков, у нас с Ивойловым за спиной тысячекилометровые пространства, которые мы пересекли, чтобы добраться до этого самого Питера, а в пространствах остались "великие стройки коммунизма" - Норильск, Братская ГЭС; за спиной нашего короткого, но впечатляющего жизненного опыта массы, миллионы масс, по нашему убеждению, совершенно не готовых ни к каким распадам-перепадам, и у каждого из нас небольшой, но впечатляющий опыт "общения" с "органами" и их невычислимым отрядом помощников-добровольцев охотников за карьерой, мы натыкались на них везде: в студенческой среде, в учительских коллективах, в бригадах "коммунистического труда"... Нам не выжить... Но и другой жизни мы тоже уже не хотим.
И потому вечером того же дня мы молча сидим друг против друга за небольшим столом, а на столе между нами бутылка красного вина. Водку мы презираем. Водка - символ национального разложения.
Мы полны тихой торжественной радости и грустных сомнений. Мы сомневаемся в возможности существования многочисленной подпольной организации в тотально контролируемом обществе. Мы не знаем, кто во главе организации. Мы допускаем, что он авантюрист типа Нечаева, что однажды мы получим приказ, каковой не посмеем не выполнить, и погибнем...
Наконец, нам, позавчерашним комсомольцам, далеко не все ясно относительно так называемой персоналистической собственности, должной прийти на смену собственности ничьей, но хотя бы по мнимости общенародной.
Но есть и нечто, в чем мы уверены: наклонный тупик перед пропастью... Туда медленно и неотвратимо сползает коммунистический бронепоезд, таща за собой в мертвой хватке сцеплений российскую государственность - тысячелетний исторический багаж, захваченный фанатами марксистского хилиазма.
Отодвинутая в нашем сознании за ряды десятилетий катастрофа обрушения нам тем не менее столь отчетливо зрима, что готовность воспрепятствовать во много сильнее сомнений. И потому, разлив по стаканам вино, мы поздравляем друг друга с принятыми решениями, а после повторных поздравлений тихо поем под мою гитару наши любимые сибирские песни:
Быстро, быстро донельзя
Дни пройдут, как часы...
Лягут длинные рельсы
От Москвы до Шанси...
До Шанси не добрались. Добрались до Мордовии. Но это потом... до "потом" были два года жизни, наполненные самым отчаянным и безрассудным смыслом. Такой полноты проживания дней я не знал ни до, ни после. Одновременно проживалось две жизни, и обе добросовестно. И обе, я бы сказал, "с перебором".