Аспирантура и вообще все, что так или иначе могло иметь отношение к карьере, то есть к успеху в жизни "на виду", - все потеряло смысл и ценность. Я счастливо устроился работать директором маленькой школы в захолустной подпитерской деревне и работе этой отдавал до минуты все время, каковое оставалось от той, другой работы, на которую подписался в короткой и строгой присяге. Мой школьный рабочий день начинался с семи утра и заканчивался в одиннадцать. Административные хлопоты, уроки, драмкружок, спорткружок, заготовка дров для печного школьного отопления... Моя директорская работа оценивалась в сто тридцать рублей. Питался я вместе с интернатскими детьми, если не ошибаюсь, за пять рублей в неделю. На субботу и воскресенье уезжал в Питер, где на ту же зарплату содержал две крохотные конспиративные квартирки непременно с "черным ходом" по двадцать рублей за каждую. На обязательные членские взносы не оставалось ни копейки.
Еще я успевал получать настоящее образование. К моменту моего вступления в организацию ее участники собрали уникальную библиотеку: Соловьев, Леонтьев, Победоносцев, все ранние и поздние славянофилы, Ильин, Булгаков, Бердяев, Шестов, Солоневич и тьма чего еще было прочитано за эти два года.
Вторая, и главная, моя работа заключалась в том, и только в том, чтобы выискивать, подбирать и "доводить до ума" новых соратников. Питер-град "обкапывался" на слух. Прослышал, что там-то или там-то кучкуется молодежь, кучкуется, разумеется, не по любви к джазу или спортивным "болениям". Завести знакомство, прощупать каждого, нащупав подходящего, увести, сунуть в руки нужную книгу, по прочтении поговорить и дать другую, серьезнее. Снова собеседование и первый вывод о перспективности вербовки или отсутствии таковой. Поездки в Литву, Томск, Иркутск для укрепления филиалов или образования новых...
В силу высокой идейности программных установок мы, естественно, направляли свои ищущие соратников взоры на молодую, по-хорошему образованную интеллигенцию. Так возникла потребность "проникнуть" в Союз писателей. Книжники по воспитанию, к писателю мы благоговели. Ведь по простейшему предположению, кто, как не писатель, внимательнее прочих всматривается в жизнь, кому, как не писателю, открываются неизлечимые язвы общества и с кем еще, как не с ним - пусть советским, но ведь и русским, - найти общий язык по излечению общества, по предотвращению нескорой, но неизбежной национальной катастрофы.
О закупленности на корню значительной части писательской братии мы, конечно, знали. Но мы же, идеалисты, и представления тогда не имели о том господстве мелких и ничтожных страстишек, каковые управляли этим привилегированным мирком более талантливых и менее талантливых, о пьянстве как некоем кастовом достоинстве, о теснейшей смычке "инженеров человеческих душ" с наблюдательным органом за этими самыми душами, да и за "инженерами" тоже.
Первое мое личное приближение к "писательскому миру" принесло мне обидное разочарование. Еще издалека, но вполне отчетливо обозначилась иерархия: баре, полубаре и завистливо алчущие барства. Господи! Конечно же, не все. И наконец, пьянство. Не "мужицкое", не "народное". Писательское пьянство - это нечто особое, требующее к себе не только сочувствия, но и уважения как некое сопутствующее творчеству состояние...
Тогда я был очарован поэтом Василием Федоровым. Его поэму "Седьмое небо" знал почти наизусть, да и сейчас помню огромными кусками.
Черты
Жемчужинками в море
Я для тебя искал, мечта.
Мне обошлась в громаду горя
Твоя последняя черта.
Ошибся раз - и стан твой гибок.
Ошибся два - и ты умна.
Ты из цепи моих ошибок
И заблуждений создана...
И вдруг я узнаю, что этого, по тогдашнему моему убеждению, прямого наследника пушкинского слога вусмерть пьяным не выводят - выволакивают из Московского Центрального дома литераторов, выволакивают и вышвыривают...
Начинающий питерский писатель, рассказавший мне эту историю, навсегда остался для меня неприятным человеком, потому что я не поверил ему. И только уже в наши годы узнал, что такое, увы, случалось...
Сам к тому времени испытывающий позывы к писанию, пресекал сии позывы на корню, подозревая, что писательство как таковое в самой сути своей содержит некое разлагающее начало. Но в то же время искал оправдания. Мол, советский писатель, он как между Сциллой и Харибдой - многое видит и понимает, сказать же не позволено, вот и глушит голос совести, несчастный, слабый, бесхребетный, без Бога в душе и без догмата в сознании.
Тем не менее идея "проникнуть" в Союз писателей была одобрена руководством организации. Тот самый, начинающий, объяснил, что нужно напечатать несколько рассказов в какой-нибудь газетенке и повестушку в журнале "Нева" - и можно толкаться.
Как-то совершенно походя я накатал десяток рассказов, в половину авторского листа каждый, и отправил в районную газету "Лужская правда". И они пошли. Рассказ в месяц. Тогда на радостях я скропал и повестушку про восстание польских ссыльных на Байкале в шестидесятых годах прошлого века. И отправил в "Неву"... Но это был уже шестьдесят седьмой. В феврале я был арестован... "Проникновения" не состоялось...
Где-то мимоходом упомянул выше, что подпольщине отдался не просто весь, но даже с перебором.
Ни за кого другого не скажу, чужая душа - загадка. Но лично для меня с момента вступления в организацию Огурцова все прочее, что было в жизни, мгновенно обернулось настолько второстепенным, что практически утратило элементы реальности. Где-то были отец с матерью, которых любил верноподданно, где-то была жена, с которой разошелся, и пятилетняя дочь при ней...
Тогда не было этого слова, теперь оно есть, и я, понимая банальность данного словоупотребления, все же именно так и скажу: все, что не имело прямого отношения к моему участию в организации, носило виртуальный характер. Даже мое учительство, сколь азарта и добросовестности я в него ни вкладывал, и оно пребывало там же - за пределами единственно истинной реальности, где моя активность проявлялась прежде всего ревностно. Объектом моей ревности была, так сказать, чистота варианта.
Говорил уже о роли мистификационного фактора во всякой подпольщине. В свое время проштудировавший историю народовольчества и большевистского подполья, понимал, что сама по себе противоестественность подпольного бытия неотделима от некоторых столь же противоестественных форм общения. Например: исполнитель нелегального действия может не знать конечную цель такового, может не знать соучастников действия и уж тем более - организаторов акции. Подпольщик, опять же в интересах дела, может быть целенаправленно дезинформирован, то есть попросту обманут относительно целей и средств... Это общеизвестно.
Все, что имело отношение к конспирации, я не только принимал, но впоследствии даже разработал, взяв за основу польский опыт сопротивления во время Второй мировой, особую, весьма сложную систему структурной реконструкции организации, гарантирующую невозможность провала всей организации в целом, и готовился предложить ее руководству. Но прежде прочего мне необходимо было определиться по одному существеннейшему вопросу.
Непосредственный шеф по организации неоднократно давал понять, что я вступил в широко разветвленную, то есть многочисленную, организацию, имеющую ценные выходы если не на самые властные структуры, то по крайней мере близко к тому.
"Нас много, но мы еще не готовы, народ же готов. Так что дело за нами".
Весь мой личный опыт "общения с массами" не просто противоречил вопил... Недовольства сколько угодно... Народное недовольство вообще можно рассматривать как нормальное рабочее состояние, если оно функционирует в границах, в пределах господствующего мировоззрения. А бывают и времена, когда народное недовольство выполняет роль саморегуляции системы.
Из своего "пролетарского" опыта на Восточно-Сибирской железной дороге, на Братской ГЭС, в Норильске я сделал вывод, что, положим, брюзжание на вождей и начальство ни в малейшей степени не свидетельствует о готовности масс к пересмотру базовых положений господствующей идеологии; что не мы со своим радикализмом, но именно расплодившаяся ревизионистская полулегальщина отражает реальное состояние умов. Отсюда: невозможно существование многочисленной организации, ориентированной на полное отрицание существующего политического строя.