Я, тогда уже имевший много добрых контактов с "толстыми" журналами, тут же "задружил" с интересным соседом, и мы жали друг другу руки, и он клятвенно обещал отдать мне "материал", разумеется анонимно, а дальше уже не его дело, лишь бы оно было сделано, это "дело".
С тех пор я более никогда не видел этого человека и ничего не слышал о нем. Большинство людей, если они не отпетые алкоголики, прекрасно помнят все, что с ними происходило в стадии опьянения. Могу представить ужас протрезвления этого человека.
И после неоднократно слышал о том, что "органы" даром хлеб не ели, что информацией на так называемых "агентов влияния" в высших сферах была "полна коробушка", и, соответственно, многих горьких, сопутствующих распаду обстоятельств можно было бы избежать. Но "припартийность" силовых ведомств сыграла с ними злую шутку - утратив "крышу", они остались как бы сами по себе и вскоре превратились в рядовой объект манипуляций вождями смуты.
* * *
Чем ближе к нашим временам, тем труднее выдерживать хронологию повествования. Слишком уж плотно-причинно повязаны меж собой годы 70-е и 80-е.
В конце 70-х я наконец перебрался в Москву и тотчас же увяз в старых проблемах: работы не было. Сторожил, переплетал, даже детективчики пописывал на заказ. Какое-то время фактически жил на средства жены, зарабатывающей редактурой в технических журналах и издательствах. Общение минимальное: кружок друзей Г.М. Шиманова да Игорь Ростиславович Шафаревич, с давних пор первый читатель всяческих моих писаний.
Случались внезапные радости. В Австралии эмигранты первой волны издали отдельной книжкой на русском мою повесть "Год чуда и печали". Я написал ее еще во Владимирской тюрьме и утратил по собственой вине. При освобождении все писания изымались на проверку "антисоветчины", и мне всего лишь надо было через пару недель явиться в оперчасть - уверен, эту повесть мне бы вернули. Но ни через две недели, ни через полгода, когда была возможность, не смог себя заставить объявиться в славном граде Владимире и предстать пред очи моих недавних надзирателей. Лишь через год отыскал на скамеечке, что напротив тюрьмы, подполковника, ведавшего "шмотками" освобожденного зэка, который поведал, что всякая писанина, изъятая при освобождении, если не попадает по содержанию в папку для будущего дела, хранится в архиве не более двух месяцев, после чего подлежит уничтожению.
Я восстановил повесть через три года, а еще через три она оказалась в Австралии. До сих пор храню это издание как самое дорогое из всего, что было издано за границей.
Собственно, с момента моего появления в Москве "органы" начали готовить меня к очередному сроку, но ведь решительно не помню ничего, что могло быть достаточным поводом для того убйственного срока, каковым одарили меня в 1982 году. Отнес сей факт на счет их необъективной злобы лично против меня, и лишь по освобождении, из признания "опера-куратора", узнал подлинную причину столь сурового приговора.
Оказывается, в моем оперативном деле находились "неопровержимые доказательства" моего членства в так называемом НТС - Народно-трудовом союзе, но доказательства эти, полученные якобы оперативным способом, в суде использованы быть не могли, потому "шили" мне всяческую туфту, каковая нынче смотрится просто смешно: "...такого-то числа подписал поздравительное письмо ко дню рождения Солженицына"; "...своему бывшему подельнику Анатолию Судареву в своей квартире показывал журнал "Континент""; "...через такого-то передал для ознакомления о. Дмитрию Дудко документ под названием "Манифест национал-христианского движения""; "...С разрешения Бородина проживающий на его квартире зять ознакомился с книгой клеветнического содержания..." И все в таком стиле и на таком уровне.
Однако подозрения "органов" относительно моих контактов с НТС были не столь уж неосновательны. Дважды я имел личные встречи с представителем этой по тем временам для меня весьма странной организации. Чуть ранее в одном из журналов "Посев" прочел я следующее: "Поскольку Социал-христианского союза, созданного И.В. Огурцовым, более не существует, НТС считает себя единственным преемником русской революционной традиции".
Но более оскорбительного слова, чем "революционер", для нас, членов органицации в бытность ее функционирования, не существовало. Мы были всего-навсего обычными русскими людьми, всерьез озабоченными судьбой будущего страны и изъявившими готовность действовать во спасение тысячелетнего государства средствами, предложенными программой И.Огурцова. Слово "революционер" для нас было равнозначно слову "бес", и никак иначе. Русские революционеры начала двадцатого века были для нас бесами, одержимыми сатанинской идеей воплощения Царства Небесного на земле исконно сатанинскими средствами.
Безусловно, мы понимали, что бесы без причины в том или ином народе не объявляются, что именно глубокий кризис Православия, начавшийся в предыдущем веке, одна из главнейших причин русской революции. Но... проклятие тому, через кого зло приходит в мир, вне зависимости от объективности причин... Проштудировав програму НТС, обнаружил там массу определенно неприемлемых положений относительно будущего России и средств его достижения. К тому же "подпольщиной" был сыт по горло, так что проблема "быть или не быть" даже и не возникала. Случилось к тому же так, что оказался я свидетелем "разборки" между "эмиссаром" НТС и, так сказать, тутошним их "резидентом". Объект разборки - деньги. Впечатление осталось удручающее, и от предложения "эмиссара" занять место этого самого "резидента" я отказался категорически. Свидетелем этого разговора был еще один человек "из наших", фамилию назвать воздержусь. Позднее, во время моего второго следствия, этот "наш" дал на меня массу глупых показаний, но про эпизод, который мог бы реально повлиять на мою судьбу, отчего-то умолчал. Хороший человек, но отношения мои с ним с тех пор прекратились.
В 1988 году, когда узнал о подлинной причине столь сурового осуждения, без труда вычислил человека, давшего оперативную "дезу" относительно моего участия в НТС. Будучи за границей, в одной компании даже встретился с ним, скорее всего, типичным двойным агентом; мило пообщались и расстались по-доброму. Во-первых, каждому свое! Во-вторых, был процент сомнения. Нам ли, простым смертным, постичь "кухню" самой профессиональной тайной полиции в мире?
В 1979 году мои мотания по Москве неожиданно-сюрпризно привели меня в Калашный переулок, и так или иначе в последующие три года, вплоть до второго ареста, самые яркие воспоминания связаны с ним, с Калашным переулком.
Уверен, кто бы, что бы и сколь пространно ни написал о Глазунове, в любом описании Глазунов присутствовал бы лишь частично - столь сложна и противоречива сия личность. И я даже и пытаться не буду давать какие-либо принципиальные характеристики художнику, с которым в течение почти трех лет имел самые тесные и самые дружеские отношения, насколько таковые вообще возможны с ним - Ильей Сергеевичем Глазуновым.
Оставлю в стороне обстоятельства, при которых соприкоснулись наши интересы. Тем более что они и самому мне не очень ясны. На момент нашего знакомства я, по сути, "бичевал". Посредством счастливо сработанного приема удалось прописаться в Москве после шести лет мотаний-мытарств по стране "от Москвы до самых до окраин". Устроиться на работу в Москве с политической статьей - разве что дворником, да и то по чужому паспорту. Не один я был в подобной ситуации, и к началу восьмидесятого года один из "наших", более проворный, сумел создать целую бригаду сторожей, обеспечивавших "безопасность" совучреждений в самом центре Москвы. Лично у меня были два пункта, где я отсиживал ночами: на Малой Бронной и на Качалова. Что это были за учреждения - не помню. Но в одном из них, на Качалова, у меня был доступ к пишущим машинкам с неограниченным количеством бумаги и копирки. Именно там ночами накатал я роман "Расставание", который позже супруг Беллы Ахмадулиной художник Борис Мессерер вывез в Германию для Георгия Владимова, редактора "Граней", где Владимов его и опубликовал.