Еще думаю, что этим неизжитым и вполне постыдным инфантилизмом обязан Гегелю, которым был увлечен в девятнадцать лет, когда "Логику" читал как роман, а "Лекции об эстетике" как детектив. Никто из "гегелеведов" не согласится со мной, но "пророко- и демонообразный" немецкий мудрец, по моему впечатлению, был величайшим фаталистом и пессимистом... Не от Соломона, но именно от Гегеля узнал, что все, решительно все по самому высшему счету есть всего лишь суета сует и томление духа, и потому произвол личного выбора истина в первой и последней инстанциях... И да будет свят...
Христианством тут и не пахнет. Оно, христианство, Православие, - оно в сознании, почти что в разуме и, конечно, на языке. А глубже, в инстинкте, один Бог знает что, поскольку - сын эпохи атеизма. С этим жил, с этим и умереть...
И вот ныне мальчишка-майор справедливо стыдит меня за бессмысленную суету, и мне стыдно... Сам ведь когда-то потешался над престарелым Сартром, когда тот гоношился на баррикадах бунтующей молодежи Парижа..
- Давай-давай, батя! Дуй отсюда! Пригибайся и бегом!
Конечно. Только "бегом" - этого, хлопец, ты от меня не дождешься.
За спиной пальба словно свирепеет. Вижу, что милиционеры на коленях перекрылись щитами. Разве щиты пуленепробиваемы?.. За ними часть толпы, что еще не вытеснена на набережную, плашмя на асфальте. Где-то там друг мой, Игорь Хохлушкин, и дочь... Ее-то я зачем привез?
Дочь расскажет после, что, когда "пули засвистели" и все упали на асфальт, рядом с собой она увидела отстреленный палец...
Отыскал, и мы спустились на набережную. Всех нас оттеснили за Бородинский мост, и мы не видели, как, сдавшись на милость победителя, вышли из горящего дома "вожди" и "вдохновители", обещавшие умереть за конституцию. Вышли, оставив умирать на этажах вдохновленных ими мальчишек и не мальчишек...
Популярная фраза "расстрел парламента" двусмысленна, нечиста, насквозь прополитизирована. Расстрелянное здание - да вот оно, на месте и краше прежнего. Члены парламента живы и в подавляющем большинстве своем неплохо устроены. Нынешняя конституция, каковой присягнули в той или иной форме члены "расстрелянного парламента", - или она не "ельцинская"? Сам парламент, как ветвь власти, здравствует и действует. Оппозиция функционирует в рамках, определенных Главным законом государства...
И только одно: невозможно без душевной дрожи смотреть на портреты погибших!
Потому что еще и вопрос: за что погибли? За "Даешь Советский Союз!"? Отчасти. За "Банду Ельцина под суд!"? И за это тоже... За Россию? Конечно. За что же еще погибать русским парням...
Но в любом случае, правы или не правы, - это не про них, погибших. Это про выживших и живущих. Это про всех нас.
Уже совсем стемнело, а мы все стояли и пялились на темный квадрат здания с горящим по всему периметру этажом. Но несколькими часами ранее мы же были свидетелями некоего действа, о котором, возможно, только мы и знаем. Игорь Николаевич Хохлушкин обратил внимание на окно, что правее и двумя этажами выше этажа горящего. Оттуда, из окна, безостановочно короткими очередями строчил пулемет, именно пулемет - автоматчик не успевал бы столь шустро менять рожки... Еще продолжалась стрельба вокруг, и из общего грохота выделить пулеметный "разговор" было невозможно.
- Ну, сейчас вдарят по нему, - сказал Хохлушкин, оглядываясь на шеренгу танков на противоположной набережной.
Собственно, "пулеметное строчение" мы определили по коротким световым вспышкам, не видя, разумеется, ни пулемета, ни стреляющего. Когда же на недолгое мгновение стрельба вдруг прекратилась, а световые вспышки из окна продолжались, мы предположили, что там - пулемет с глушителем, что ли? А такие бывают? Насколько я был информирован, даже самые совершенные "глушилки" от долгого употребления постепенно теряют свои свойства...
И тут меня осенило. Да это же обыкновенная "морзянка"!
"Морзянку" я знал, но только в тюремном ее использовании, где точкаодин удар, тире - два. Позже, сопоставив по времени, выяснили: сия почти двадцатиминутная информация передавалась из осажденного здания сразу после того, как депутаты покинули "Белый дом".
Знать, обстановка в "мятежном стане" отслеживалась от начала и до конца событий...
Говорил уже, что то ли по менталитету, то ли по Гегелю я фаталист не только по отношению к собственной судьбе, но и к истории. Это моя, и притом любимейшая, формулировка: "История свершается в единственно возможном варианте". То есть - никаких "если бы"! Тысячи обстоятельств-параметров определяют тот самый единственный вариант. Но иногда как бы за бортом остаются значительные события, влияние каковых и последствия, казалось бы, никак не просматриваются в логике реальной исторической фактуры.
В этом смысле события августа девяносто первого легко укладываются в цепочки причинностей дальнейшей "исторической поступи". Но вот с октябрем 93-го все много сложнее. Популярное мнение "справа": "Пресечение последней попытки реставрации коммунистического режима", даже если оно верно, все равно это только характеристика факта-события в его всего лишь вероятной перспективе. Кто-то, безусловно, таковую перспективу имел в виду. Тот же генерал Макашов, возможно... Но была еще и искренняя боль за судьбу России тысячелетней - я это видел и чувствовал, торча днями и ночами под мятежным балконом.
Само по себе качество чисто политического действа определилось и выявилось поведением его инициаторов. Пощаженные, они так или иначе вписались в ту самую действительность, против каковой восставали, и этим как бы перечеркнули и сам смысл, то есть предположительный фактор-вектор последствий, своей вчерашней инициативы. Но возможно ли такое вообще в истории? Ведь тогда следует признать, что Ельцин одержал не только "физическую", но и моральную победу над своими противниками, ибо подлинными противниками его были инициаторы противостояния...
Тогда погибшие - щепки "санитарной рубки"? Есть такое понятие в системе лесного хозяйства. Так в чем же провиденциальный смысл событий октября девяносто третьего? Единственное, что я могу предположить: мы были свидетелями своеобразного "предупреждения"...
* * *
И тут припомню я один случай из моего лагерного опыта. Что поделаешь, из всех личных опытов лагерный - самый богатый.
На семнадцатой зоне в бараке, где я жил, через две койки от меня пребывал старик латыш. Было ему за семьдесят. Говорили, что он чуть ли не последний, кого органы вытащили из бункера в лесу неподалеку от его собственного бывшего хутора аж в шестьдесят втором году. Отравленный газовой гранатой, а после еще дважды простреленный, выжил, следствие суровое перенес, но остался калекой. По новому кодексу осужденный не на четвертак уже, а всего лишь на полтора червонца, дожить до воли он и не помышлял. Освобожденный от работы по немощи, дни и ночи проводил в бараке, днем на стуле близ печки, ночью на шконке на правом боку - никак иначе лежать не мог... Сидел, лежал и спокойно ждал смерти. Лагерный сон не чуток, но от его страшенного храпа со стонами и кашлем люди просыпались. И я в том числе. Просыпались и негуманно проклинали старика злыдня. Злыдень - потому что ни с кем практически не общался, лишь косился злобно - так казалось - на всех, в том числе и на своих соплеменников.
Подходя к своей койке, я неизбежно оказывался рядом с ним. Он смердел. Видать, не всегда успевал дойти до туалета. Одежду ему иногда стирал другой, такой же обреченный по причине паркинсоновой болезни зэк-старик, исполняющий в бараке функции шныря, то есть уборщика.
Глаза старика латыша часто были лишь чуть приоткрыты, тогда казалось, что он и не видит никого вокруг себя. И в такие минуты, а иногда и часы он постоянно что-то бормотал по-латышски, бормотал достаточно громко, чтобы, положим, мешать вдумчивому чтению какой-нибудь серьезной литературы.
Когда вокруг тебя сплошные по справедливости или несправедливости несчастные люди, невольно черствеешь сердцем - норма! И если поначалу он только раздражал меня, то со временем раздражение переросло в ненависть. Возвращаясь в барак с работы, я прежде прочего кидал на несчастного злобный взгляд - опять смердит! Или - опять бормочет! В особо дурном настроении я даже, бывало, проходя мимо, ворчал: "У, гад! Опять не даст дремануть перед ужином!"