Что теперь? Домой? Домой… К жене. А с ней-то как быть? Ведь с ней тоже все наперекосяк. Пока-то все нормально, она ничего не знает и не догадывается, а долго ли осталось! Так, значит, домой? Мохов взглянул на часы — половина одиннадцатого. Рано. Она еще не спит. Надо прийти, когда она заснет.
И снова он брел по городу, теперь совсем уж неприветливому, темному, холодному. Здесь рано ложатся спать, потому светящиеся окна попадались редко, а уличные фонари светили тускло, вполнакала — экономили электроэнергию. А ведь и верно, зачем столько света в такое время?
Шагал вяло, с трудом, потому что скованность непонятную в ногах ощущал, тяжесть — не от выпитого, нет, что для него два глотка шампанского, просто руки, ноги, плечи, шею стягивала сила какая-то невидимая, незнакомая доселе. И вдруг ожгло студено пальцы рук, а в лицо, наоборот, жар ударил, и под ложечкой засаднило, заныло противно, потому что осознал разом, с ужасающей ясностью, что теперь всю жизнь эта сила невидимая будет сдавливать его, покоя не давать. Всю жизнь! А зачем тогда такая жизнь нужна? И он этой жизни зачем нужен? Не проще ли?.. Нет! Нет! Прочь эти мысли из головы! С ума сошел, как до того додуматься-то мог? Ведь только два часа назад в ресторане, в фойе, он нашел в себе что-то такое, что помогло унять, утихомирить назойливое неспокойствие свое. Значит, и сейчас найдет, непременно найдет. Он остановился, приложил к лицу ледяные ладони. Пальцы постепенно оттаяли, и кожа на лице приятно похолодела. Он вздохнул несколько раз, как всегда, когда хотел успокоиться, расправил плечи, помассировал одеревенелую шею, еще вздохнул, и слабая улыбка раздвинула с трудом его губы. Он осмотрелся: направо, вниз по Октябрьской, — домой, налево — к Васильевскому парку. Мохов взглянул на часы и решительно направился налево.
К великому его удивлению, в парке было необычайно светло и людно, и даже музыка где-то за деревьями играла. Хотя удивляться было нечему, он вспомнил, что недавно был на заседании горисполкома, где решался вопрос о дополнительном освещении парка и о разнообразии культурно-массовых мероприятий. Деревья, кусты, лавочки, травы, столбы фонарные казались на таком ярком неестественном свету ненастоящими, нереальными, словно это были декорации на сцене. Мохов не хотел к людям и на свет не хотел, решил лавочку найти где-нибудь в глухом уголке, куда забыли освещение провести, посидеть там с часок и тогда уж домой отправиться. Повернул уже вбок, побрел вдоль ограды — вразвалку, бездумно. Но тут же остановился, прислушиваясь, потому что запели знакомо милицейские свистки, вдалеке где-то запели, в глубине парка. Павел насторожился, замер, угадывая место, где свистели, постоял немного и решительно направился на звук. Пошел не по дорожке, а напролом, сквозь черноту зарослей, отрывисто хрустя валежником, не обращая внимания на хлещущие по глазам ветки. Первые метры просто шел быстро, а потом побежал. Может, и не обратил бы особого внимания он на свистки эти в какой другой день, решил бы — сами разберутся, а сейчас будто толкнул его туда кто-то. Бежал свободно, легко и с каждым шагом чувствовал, как наливается тело силой, как заряжается сам он неведомо откуда взявшейся энергией. Он даже повеселел — будоражившие его мысли ушли в сторону, начиналась работа. Свистки приближались. Он различал уже голоса, потом отчетливо услышал требовательную, отрывистую команду: «Стой! Стой, тебе говорят! Хуже будет!» Знакомый, низкий, надсадный голос. Это кто-то из сержантов, обслуживающих парк. Еще десяток шагов, и Павел выскочил на освещенную асфальтовую дорожку. Заметил, что несколько парочек застыли как в стоп-кадре и головы их повернуты в одну сторону. Промелькнул в той стороне кто-то в белой рубашке и метнулся стремительно в спасительную тень деревьев. «Он», — понял Мохов. Опять вскрикнул свисток, и метрах в двухстах от себя, на дорожке, Павел увидел бегущего человека в фуражке. Издалека можно было разглядеть ее поблескивающий козырек. Не сбавляя темпа, чуть пригнувшись, Павел кинулся вслед за белой рубахой. Опять всхрустывает валежник, опять ветки секут по лицу. Белая рубаха совсем близко, полтора десятка метров, не больше. И теперь Павел, в свою очередь, крикнул зло: «Стой! Милиция!» А белую рубаху слова эти подстегнули словно, прибавил он ходу, запетлял, выискивая заросли погуще. Мохов не ощущал азарта погони, он был уверен в ее исходе, но это состязание в ловкости и скорости в глубине души все же радовало его и приносило хотя бы временное облегчение. Мощный рывок, еще один, и Мохов уже чувствует запах разгоряченного тела, запах пота. Так, теперь прыжок, и Мохов вместе с белой рубахой валится на густую влажную траву. Павел автоматически перехватил руку задержанного и хотел завести ее за спину, но через мгновение понял, что этого не требуется, — белая рубаха не сопротивлялся. Обмякший, он лежал, уткнувшись лицом в землю, и судорожно вздрагивал плечами. Он плакал. Мохов приподнялся, отпустил руку парня и уселся рядом на траву. И почему-то ему вдруг не по себе стало оттого, что крикнул он, догоняя белую рубаху: «Стой, я из милиции». Имел ли он право, внутреннее, человеческое право, призывать на помощь положение свое, должность свою? Может ли он называться работником милиции после того, что произошло за эти несколько прошедших дней? Луч фонарика ударил по глазам. Павел зажмурился и инстинктивно защитился растопыренной ладонью.