— Ты знаешь, почему мы пропали? — нарушила она молчание.
— Кто — мы?
— Мы, Россия, все народы, населяющие советскую империю. Впрочем, разных народов уже нет. Есть некое единство. Как это он определил? Общность под названием «советский народ». Интересно, кто это Леониду Ильичу придумал? Кто-то из новых советников. Свежие мозги, молодая кровь. Наверно, орден вручили за эту «общность». Нет, не орден. Презентовали дачу, новую квартиру или повышение в должности.— Вика помолчала.— Дай закурить.
— Ты же не куришь.
— Иногда курю. Тебе это известно. Дай!
Мы закурили оба.
— А пропала Россия…— Как интересно она держит сигарету: почти в кулаке. Маленькие обезьянки подобным образом держат банан.— Вы этого не поймете.
— Вы — это кто?
— Европейцы, американцы, люди свободного мира. Вам не постичь глубину маразма нашей жизни. Маразма, нравственного и духовного падения. Для этого надо тут родиться, вырасти…— Она глубоко затянулась.— И остаться человеком. Впрочем… А, ладно! Не хочу говорить…
Вика отвернулась к стене.
— Нет, все-таки объясни,— как можно мягче попросил я.
— Что объяснять? — Она резко поднялась, села, поджав колени к подбородку,— Что объяснять… Вот все, что ты сейчас видел у Бори… Это, мой дорогой американец, советский идеал жизни. Сверхидеал. Роскошные квартиры, дачи, машины. Да… Вот-вот…— Похоже, Вика разговаривала больше с собой, чем со мной.— Жрать черную икру большими ложками. Еще — связи, протекции на самом верху. Сверхуспех — возможность ездить за границу, в любой момент, когда захочется, лучший вариант — двойное гражданство…
— К чему и стремится Борис Буряце? — перебил я.
— К двойному гражданству? Да что ты! Если Бореньке удастся драпануть за «бугор», кое-что прихватив с собой, он сюда больше носа не сунет. Заляжет где-нибудь на островке среди теплого океана, сменит фамилию, сделает пластическую операцию. Только они его все равно достанут, везде. Найдут и прикончат. Конечно, если сочтут это необходимым.
— Не велика ли честь? — спросил я.
Но Вика, похоже, не слышала моего вопроса.
— И самое ужасное… Вот такой животный идеал не только у простого советского человека, винтика задрипанного. У него он, в массе своей, естественно, таков. Нет! Это идеал людей самого верха. Дочь главы государства! Не хрен собачий,— Вика вскочила с тахты и, голая, стройная, напоминающая сейчас хищного зверя, молодого и красивого, загнанного в клетку, быстро ходила по спальне,— А все остальные, кто там был?… Исключая обслугу и трех проституток. Жить так посреди забитого народа, всею этого мрака?… Господи! Одни убогие представления, цели у преступников и всяких там министров и генералов…уевых. Поэтому они и вместе, слились в смертном объятии. Уже не расцепишь, не отличишь одного от другого. А знаешь, почему так?
— Нет, не знаю. И прошу тебя, успокойся…
— Еще чего! — резко, даже грубо перебила Вика.— Успокойся… Есть, есть главная причина.
— Какая?
— Никакая! «Успокойся…» Нет, Арик, ничего ты не понимаешь в нашей дерьмовой жизни. И вообще… Чего ты засиделся в Москве?
Это была отдельная тема, которая иногда возникала, когда Вика впадала в крайнее раздражение. Или у нее резко портилось настроение.
— Все-таки в чем главная причина всего происходящего в России? — настойчиво повторил я вопрос.
— Все-все! — Вика смяла в пепельнице окурок.— В другой раз расскажу.— Она остановила меня требовательным жестом руки.— Обещаю: в другой раз! — Подошла к окну, открыла форточку, глубоко вздохнула.— Смотри, уже совсем светло. Пойду на кухню, сварю кофе.
Вика накинула мой халат и вышла из спальни.
Я лежал, не шевелясь, смотрел в потолок. Тоска сжимала мое сердце.
— …Куда прешь, козел?! — заорал наш водитель Гарик Сапунов, приоткрыв дверцу своего «Москвича».— Скотина безмозглая!
Мы выбрались из подземного туннеля и опять оказались зажатыми машинами со всех сторон.
— Видит же, ублюдок, что я в правый ряд иду, на поворот.
Цель была рядом: слева в снежной круговерти смутно вздымалась громада высотки на площади Восстания. Сейчас, если нашему художнику-абстракционисту удастся выбраться в правый ряд и свернуть на улицу Воровского…
— А что Борис…— спросил я.— Как его?
— Борис Буряце? — подсказала Вика.— Давно мы с тобой, Арик, в Большом театре не были. Теперь Борис Буряце под кликухой Борис Цыган — солист Большого. Сам понимаешь, чьими хлопотами…
— Ничего себе! — вырвалось у меня.
Гарик таки влез в правый крайний ряд, и наш «Москвич» повернул на улицу Воровского.
Я взглянул на часы: было без двадцати двух одиннадцать.
В ЦДЛ, то есть в Центральном Доме литераторов имени А. А. Фадеева, или попросту в писательском клубе Москвы, дым стоял коромыслом: переполнены оба зала ресторана, дубовый и так называемая «веранда», битком и в подвальном кафе, и в верхнем, известном своими шаржами и шутками художников на стенах и эпиграммами поэтов, тоже украшавших стены. Почему-то сейчас вспомнил такой опус:
Гвалт, смех, гул возбужденных голосов, изрядное количество пьяных. Все друг друга знают. Или почти все. Говорят, здесь нередко выясняются творческие и прочие отношения весьма бурно, вплоть до русского мордобоя, но мне видеть подобное не доводилось, хотя в клубах творческой интеллигенции русской столицы — здесь, в ЦДЛ, в домах композиторов и архитекторов, в Доме журналистов, наконец, в ЦДРИ, то есть в Центральном Доме работников искусств, я бываю довольно часто. Все по той же формуле: профессия обязывает.
В этих закрытых клубах — вход по членским книжкам творческих союзов (гости по советскому обычаю: небрежное «Эти со мной»), как правило, хорошая кухня, вежливые официанты, не грохочат дикие джазы и «группы», как в прочих московских ресторанах, куда, кстати, попасть просто так, предварительно не заказав столик, по вечерам невозможно. Картина везде одинаковая: ворчащая очередь у входа, традиционная вывеска «Свободных мест нет», неприступный хмурый швейцар в дверях, больше смахивающий на вышибалу.
Ни в ресторане, ни в обоих кафе мы Игоря Андропова с компанией не обнаружили. Однако скоро Гарик Сапунов встретил Сашу Коренева. Поэт в изрядном подпитии одиноко сидел в большом холле первого этажа в удобном мягком кресле у окна и, похоже, пребывал в философской меланхолии. Это был худой, подвижный человек лет шестидесяти с нервным интеллигентным лицом, которому стрелки седых усов придавали некую таинственность. Мне говорила Вика, что он фронтовик, и свои первые стихи написал в окопах теперь такой далекой войны. Это для моего поколения далекая история. А они, участники тех боев, походов, и сейчас живут там. Похоже, это главная их жизнь. Навсегда… Я это особенно почувствовал, попав года два назад в Минск, на какую-то литературную декаду, где провел несколько дней и ночей с белорусскими писателями.
— А, это вы,— без всякого удивления сказал Александр Кириллович Коренев,— Опоздали.
— В каком смысле опоздали? — спросила Вика.
— Вся компания Игорька Андропова, бросив стол, поднялась по боевой тревоге и рванула…
— Что за тревога? — четко, профессионально поставил вопрос Николай Кайков.
— Бросили стол, вопли-сопли… С Антониной, официанткой, правда, рассчитались. И все — на меня. Пришлось допивать. Хорошо, отловил тут двух молодых стихоплетов. Помогли,— Александр Коренев обвел нас внимательным насмешливым взглядом и продолжал уже совершенно трезво: — А вы ничего не знаете? — Возникла пауза. Мы ждали,— Конец света. Тут кутеж, дым коромыслом… Да и в прочих подобных заведениях. Пир во время чумы…
— Да в чем дело, наконец? — нетерпеливо перебила Вика,— Саша!
— Дело в следующем… Вот мы тут прожигаем жизнь… Впрочем, такую жизнь и надо прожигать.— Поэта явно тянуло на философию.
— Ну! Ну! — Гарик Сапунов еле сдерживал себя.
— Не нукай, не запрягал. «Ну…» Словом, дамы и господа, со вчерашнего дня в Москве идет грандиозная операция под названием «Каскад». Осуществляют ее совместно силы милиции и КГБ. Но, как сказал примчавшийся в поту к нашему застолью один деятель, по наводкам кагебешников. Метут теневиков самого высокого пошиба. Наносится сокрушительный удар по теневой экономике нашей замечательной столицы.