Опять построились. Вяч. Ник.: сбор на Трубной площади в десять тридцать, у бульвара. Рубашки, сапоги, фуражки, все остальное с собой. Там и переоденетесь. Есть вопросы? Мы в один рык: «Нет!» Вяч. Ник.: «Да здравствует Россия!» Мы: «Хайль Гитлер!»
Ехал домой, все почему-то о Нинке Петуховой думал. И такая злость! Ну… сил никаких ее сдерживать. И еще фильм «Явное и тайное» перед глазами, все эти жидовские морды. Недотрогу из себя корчит. Тебя бы, курва, хором, как мы впятером Соньку Гиндину сделали. Она такая же Гиндина, как я папа римский: настоящая фамилия жидовочки оказалась Гиндинберг. Мы ее в актовом зале после лекций за сценой. Орать хотела, да Вадим Семейкин фин показал: только пикни, масонка, замочу. Не пикнула. Мы ее всеми способами. Она из Житомира, что ли, жила в общаге, в Москве одна. Больше на факе не появилась, вроде домой слиняла. Катись! Нечего тебе в русской журналистике делать. А то наш проф., Борис Моисеевич Гордон, лекции по стилистике читает: «Ах, Софья Гиндина! Ах, будущая звезда репортажей! Ах, золотое перо!» Вот тебе и золотое. Подожди, Моисеич, мы и до вашей вонючей персоны доберемся. Час икс грядет!
Ладно, что это я? Да, Нинка. Тебя бы, недотрога, так же, хором. Очень хорошая школа сексуальной жизни. Только одно и останавливает — русская. Была бы хоть полукровкой. Ничего. Я тебя все равно достану.
Ну, приехал домой, уже одиннадцатый час. Смотрю, пахен не в себе: по столовой из угла в угол шагает, весь красный, дых как после стометровки. А за ним матушка и кудахчет: ах, Вова, успокойся! Ах, у тебя сердце! Я вошел — пахен мне на стул: сядь. Сел. Буду, решил, во всем соглашаться. В дискуссиях с ними, проверено, лучшая позиция. Остановился бедняга пахен возле меня, дых тяжелый, пузо из брюк шаром выпадает. Завел примерно так: я, Виталий, ты знаешь, разделяю твои определенные взгляды, мы с тобой не раз вступали в диспут. Я киваю головой: вступали, мол, как же! Он дальше: в твои годы по глупости тоже почитывал кое-какую соответственную литературу. Я опять киваю: знаю, знаю, почитывал. И тут пахен начал заводиться: но ты, Виталий, отдаешь себе отчет… Тут он так часто задышал, я даже испугался — сейчас моего пузана кондрашка хватит. И матушка включилась: пожалей нас, сынок! Себя не губи, отца не губи. Из квартиры выгонят, дачу отнимут. И тэ дэ и тэ пе. А я все киваю: согласен, согласен, успокойтесь. Пахен отдышался и дальше: да! да! Ты должен отдать себе отчет: одно дело теория, тайное чтение, домашние обсуждения спорных вопросов. Что-то я не припомню, чтобы фашистская доктрина была для него спорной в наших домашних разговорах, от которых прока — ноль целых, хрен десятых. Дальше пахен так: совсем другое дело — выйти на улицу на демонстрацию! Здесь он разбушевался всерьез, впал в буйство. «Идиоты! — вопит,— Кретины! Это же противозаконная акция! Тебя из университета — вон! Меня из института пинком под зад, и отовсюду. Тюрьма! Каторга!» Ну, думаю, повело, теперь не остановишь. Матушка помогла: «Не ходи! — плачет.— Пощади нас! Поклянись, что не пойдешь!» Я и рявкнул, заглушая весь этот концерт: «Клянусь! Никуда не пойду». Пахен сразу смолк, вроде успокоился, в кресло рухнул. Спросил только, все еще тяжело дыша: «Правда, не пойдешь?» Я, чтобы окончательно закрепить победу: «Правда не пойду, только уймитесь». Пахен вытер потное лицо краем скатерти со стола и уже совсем другим голосом: мамочка, налей-ка мне рюмочку коньячку, там есть «Наполеон», стресс снять. Матушка благим голосом: «Вова! У тебя сердце! Может быть, лучше капелек?» Пахен: «Нет, нет, у меня от твоих капелек изжога». Ну, думаю, ладно, все образовалось: теперь алкогольный диспут у них надолго. Ушел к себе.
Вот и пишу. Действительно, денек.
Завтра… Завтра вы узнаете о нас. Весь мир узнает. Мы на все готовы. Мы ничего не боимся. Если надо, отряд «Адольф Гитлер» погибнет за идею, за Россию. Но наш жертвенный подвиг не будет напрасным. Как я ненавижу наших врагов! Трепещите! Трепещите, жидо-масоны!
Да здравствует Россия!
Хочется зверствовать!
Хайль Гитлер!
20 апреля 1982 года
Артур Вагорски, корреспондент газеты «Дейли ньюс», США, аккредитованный в Москве.
Телефон звонил упорно, а я не шевелился, хотя знал, что это Вика. Сама виновата: вчера затащила меня к какому-то художнику на его «чердак», который оказался довольно фешенебельной мастерской, где было все и для комфортабельного жилья: несколько уютных комнат, две ванные комнаты, кухня, холл для приемов. «Официально он кремлевский портретист,— сказала Вика,— Галерея вождей, преображенных кистью мастера в молодых, подтянутых, энергичных. Деньги гребет лопатой. А неофициально… Сам увидишь, тебе будет интересно. У него день рождения. Мы давно знакомы. Он пригласил, сказал, чтобы приходила со своим янки. Пошли, пошли!» Уволокла. Действительно, было интересно, хотя «неофициальное» творчество мастера мне не понравилось. Мазня под Пикассо, только с элементами русской жизни. Нет личностного. Не знаю… Не задело. «Мимо»,— как говорит Вика. Зато народ собрался интересный — журналисты, подпольные поэты (две строчки одного лохматого, седого, тощего, запомнил: «Меня убьют на Лобном месте. Под звон колоколов»), музыканты, художники, конечно, их женщины — «боевые подруги», словом, безалаберная московская богема, а такая публика на подобных сборищах без водки и прочего не обходится: «Гудим, братцы, гудим!» Короче говоря, я в конце концов напился, как свинья, по-русски, и подобное со мной случается все чаще и чаще. Надо что-то делать. Даже толком не помню, как попал домой. «Домой…» Нет, уважаемые товарищи и русские коллеги, мой дом в Нью-Йорке. Пишите: Артур Вагорски. Сентрал парк, 5-я авеню, 11, Нью-Йорк, США. Помню только, что мой «мерседес» вел какой-то знакомый Вики и что она, стаскивая с меня ботинки, ворочая мое пьяное тело на «нашем ноевом ковчеге», материлась и орала: «Все, Арик, ты уже законченный алкоголик, забулдыга. Хочешь спастись — сматывайся скорее в свои вонючие Штаты».
Да, я увлекся. Словом, звонила Вика. Я не шевелился, зная, что стоит только оторвать голову от подушки, как черепок начнет разламываться. Взглянул на часы — было без двадцати девять.
Телефон все звонил, и я, зная, что Вика все равно добьется своего, пересилил себя и поднял трубку:
— Говори.
— Зараза! — разъяренно закричала моя женщина.— Я уж подумала… Арик, милый, как ты там?
— Жив.— От ее ярости, тревоги в голосе, от взволнованного дыхания я на самом деле стал оживать: «Любимая… Любимая моя…»
— Милый… Ну, соберись.
— Да что случилось?
— Сейчас, сейчас… Время у тебя есть,— Голос Вики стал деловым, и я почувствовал, как она там, откуда звонила, собралась, стала целеустремленной.— Значит, таким образом. За холодильником бутылка, на дне чуть-чуть коньяку, от тебя закопала. Там грамм сто двадцать. Опохмелись, попробуй что-нибудь съесть, приведи себя в порядок и — на полусогнутых — к Александру Сергеевичу…
— Что? Что? — не понял я.
— Жми на Пушкинскую площадь. Не забудь свой «кодак».
— Какие-нибудь очередные диссиденты? — потеряв к дальнейшему всякий интерес, спросил я.
— Молодежная фашистская демонстрация! — рявкнула Вика.
— Что? — Мне показалось: я ослышался.
— Да, да! Собираются наши молодые фашисты. Подробностей не знаю. Вроде бы действо назначено на одиннадцать часов. Пол-одиннадцатого я жду тебя на Пушкинской площади у выхода из метро к памятнику. Все! Нет, постой! Ни в коем случае не садись за руль. Представляю, какой ты после вчерашнего. Поймай такси. Вот теперь все.