Выбрать главу

Вскоре со стороны Ростова показалась первая крытая брезентом машина. Она остановилась неподалеку от карьера. Из машины вышли люди с чемоданами,

«Операция» проводилась следующим образом. Возле одного из домов привезенные раздевались, — сразу же начинался шум; кричали от неестественности ситуации и от ужаса, потому что как так: приехать куда-то — и вдруг, ни с того ни с сего, велят раздеваться донага, торопят, и хотя ничего не объясняют, все уже становится совершенно понятным. И тогда их охватывало чувство смертельной дурноты, которое бывает, когда тонешь или во время сильного сердечного приступа. И все же в последнем отчаянии сознание еще продолжало сопротивляться, билось, верило, что сейчас все это развеется, в последнюю секунду выплывешь, произойдет чудо, — и отчаянный взгляд человека на краю обрыва цеплялся за Скрипкина. Но он стоял угрюмый, непроницаемый, с левой стороны, рядом с полицейским Лобойко, и не сводил глаз с жилистого немецкого офицера, который бегал с автоматом на шее, суетился, приказывал, подталкивал людей к бровке, ставил их на колени, а затем стрелял им в спину или в затылок. Скрипкин спросил Лобойко, кто этот офицер. Так он впервые услыхал имя Герца.

Напротив себя, в правой стороне полукольца, Скрипкин приметил молодого толстого полицейского в полувоенном френче. Парень держал винтовку неумело, его пухлые руки подрагивали. Когда мимо него подводили к бровке людей, он от них отворачивался. Герц хлестнул его взглядом, парень перестал дрожать, сжал винтовку покрепче. А потом Скрипкин услышал крик — это уже к нему, к Скрипкину, обращался командир взвода Федоров: «Стреляй!» Он вскинул винтовку и выстрелил.

…Когда «операция» закончилась, Скрипкин сказал Федорову:

— Картина очень тяжелая, давай едем домой… Федоров ответил:

— Ты что, с ума сошел? Расстреляют и нас и семьи наши…

Вечером Федоров затащил Скрипкина на склад, где лежали вещи убитых. Барахло было не бог весть какое — Скрипкин ждал большего, — все же они потихоньку, чтоб не заметили немцы, выбрали себе каждый по костюму двубортному, а Скрипкину достались еще и детские распашонки, правда сильно испачканные кровью.

Придя в казарму, они выпили — после «операции» полагалась водка, — и Скрипкин вспомнил о доме, представил себе, как обрадуется жена, получив от него посылку, и на душе у него потеплело…

Так убийство стало его профессией. Три года подряд он расстреливал, вешал, заталкивал в душегубки — долговязый человек в крагах и сером пиджаке. И раз уж он убивал и раз уж у него была такая служба, то он хотел, чтобы это было не за «здорово живешь», не задаром, а чтобы хоть что-то нажить на этой работе.

В зондеркоманде, среди карателей, Скрипкин слыл одним из самых «богатых»: чего он только не напихал в свой вещмешок, пройдя пол-Европы!

Став помощником командира взвода, он других карателей просто «доводил» своей требовательностью, во все совался, ни одна почти операция не проходила без его личного участия… Здесь, в этой страшной команде, которая колесила по дорогам войны, Скрипкин почувствовал оседлость, проникся солидностью своего положения, и хотя его власть распространялась всего лишь на нескольких изменников, все же это была власть, и он дорожил ею.

На третьем году Скрипкин увидел, что война немцами проиграна, все летит к черту. Тогда он решил начать новую жизнь, подался к американцам, но в горячке первых послевоенных дней был американцами передан на советский фильтрационный пункт, где его разоблачили как «бывшего полицейского» и на десять лет отправили на Колыму…

Работал он там, говорят, неплохо, но ни лагерное начальство, ни товарищи по заключению не знали, конечно, что покладистый и болезненный Скрипкин — величайший злодей, на счету у которого много сотен, а может быть, и тысячи загубленных человеческих жизней.

Один только Скрипкин знал о себе все.

И вот в феврале 1963 года в Краснодаре, на допросе, я вижу Скрипкина.

У него длинные руки, косой нос, весь он какой-то складной, как нож, можно, кажется, сложить пополам его ноги, руки, длинное туловище…

…Его ввели сонного, заспанного; синий свитер, серый потертый пиджак, волосы зачесаны гладко назад.

Уселся за столик, скрестив длинные, в кирзовых сапогах ноги. Я смотрю на его скучающее лицо, на то, как больничными, чистыми пальцами он вертит спичечную коробку, выслушивает вопросы следователя и отвечает покладисто, односложно.

В Краснодаре, в тюрьме, его лечат, возят в городской тубдиспансер на «поддувание» (пневматоракс), следователь ведет допрос беззлобно:

— Так давайте уточним, Валентин Михайлович… И он уточняет:

— Во время расстрела я помню такой случай. Среди арестованных находилась молодая женщина, с нее сорвали нижнюю рубашку, затем, с целью поглумиться, — и трусы. Не выдержав надругательств, она бросилась на карателей, среди которых стояли я и Еськов. Мы от неожиданности отпрыгнули в сторону. Женщина была сбита с ног немцами, а мы с Еськовым схватили ее, голую, за ноги и за руки, подтащили к окопу и сбросили туда. Там она была убита немцами…

Обо всем этом он рассказывает медленно, сонно. Сидит, подперев длинную, вытянутую голову костлявым кулаком, курит, экономя папиросы и спички.

Перед тем как присутствовать на допросе Скрипкина, я прочел его дело, протоколы его показаний и заготовил несколько вопросов, которые мне разрешили ему задать.

Теперь я сам понимаю, насколько эти вопросы были наивными, но о чем было спрашивать?

1. Сколько времени вы при немцах прожили в Таганроге до вступления в полицию?..

— Октяберь, нояберь, декаберь… Время было тяжелое, особенно с материальной стороны. Ходил в села, менял барахло на продукты, семья голодала, и сам был голодный. Так шло месяца три — четыре, пока не познакомился с художником Константином Федоровым. Он говорит: «Дурак, хочешь, я тебя устрою, приходи завтра ко мне…» Скандалы были у меня с женой и тещей, ругали меня сильно за то, что связался с полицией…

2. Отношение к вам со стороны бывших товарищей, соседей по работе (в Таганроге)?

— Относились с презрением, чуждались…

3. Почему вы стали убийцей?

— Попал в свиное стадо, вот и сам стал свиньей…

4. Что вы делали после расстрелов?

— Кушали, газету читали, играли — в домино, в карты. Или разучивали немецкие строевые песни…

5. Кристман?

— Кристман — это фигура, все его боялись…

6. Вот вы доставляли арестованных в Бухенвальд и бывали в Веймаре. Какое Веймар на вас произвел впечатление?

Я вспоминаю Веймар, дом Гёте, дом Шиллера, брусчатку перед театром, замок герцога — Скрипкин в Веймаре?! — но, не обращая внимания на мою «литературщину» и не зная, кто я такой, Скрипкин без раздражения и недоумения говорит:

— Ничего не нашел там, в Веймаре, достопримечательного: небольшой такой городок. Материальная сторона тяжелая. Зашел пива выпить — и то искусственное.

7. А знали ли вы, что в Бухенвальде сидел Тельман? И кто такой Тельман, вы знаете?..

Он все так же рассудительно отвечает на этом странном экзамене:

— Тельман — вождь компартии Германии. А что он сидел там, не знал…

8. Книги вы читали?

— Как же не читать? Много читал: русских классиков, иностранную литературу.

Теперь мы с ним беседуем, я узнаю, что в Таганроге, незадолго, до ареста, он познакомился и чуть ли не подружился с человеком, который «вернулся из Дахау с татуировкой-номером. Рассказывал, что был там и спасся от смерти». С этим человеком Скрипкин коротал вечера за бутылочкой, слушал его рассказы и вздыхал, словно удивляясь тому, что человеку пришлось пережить и какие на свете бывали злодейства. И вся эта история существовала как бы отдельно от него самого, и он ее не связывал с собой никак. И они сидели за бутылочкой в Таганроге и качали головами.

И там, в Таганроге, он ужасно не хотел, чтобы его арестовали, потому что считал, что ничего все равно не исправишь, а жизнь доживать как-то надо. У него два сына; старший, который сейчас во флоте, родился как раз во время войны, в то самое время, когда Скрипкин служил в зондеркоманде, а младший — теперешний, уже после возвращения из лагеря, и этому сыну пять лет…