Я стал искать подходящую кандидатуру, то есть человека, роль которого я буду «играть». Мне уж» было ясно, что на ту сторону надо пробираться толь ко под видом офицера, а не полицая, старосты или вспомогательного служащего, так как шоферы, полицаи и старосты, собственно, мало что знают и рисковать ради незначительных сведений бессмысленно.
Мне приглянулся зондерфюрер Георг Бауэр, который служил в том самом полевом гестапо на станции Чир, где были обнаружены трупы замученных советских граждан. Как военный преступник, Бауэр подлежал судебной ответственности, и его из лагеря перевели в тюрьму. Я попросил поместить меня с ним в одну камеру и две недели общался с ним круглые сутки.
Это был убежденный фашист и, несмотря на свою молодость, человек абсолютно испорченный, конченый. Он без конца хвастался передо мной, сколько он уничтожил русских, как он над ними издевался, и особенно отвратительны были его рассказы о женщинах, которых он пытал. Слушая его гнусные исповеди, я вырабатывал в себе выдержку, умение сдерживать гнев, направлять свою ненависть по нужному руслу. Естественным было желание смазать этому негодяю по морде, но такая выходка ничего бы не дала; сложнее было соблюдать спокойствие и делать вид, что ничему не удивляешься, что все в порядке вещей.
Бауэр был моим сверстником, однолетком, и я, конечно, испытывал к нему особое любопытство. Мне предоставилась редкая возможность сравнить две системы духовного воспитания людей, два, что ли, мира. Поражали удивительная жестокость и эгоизм, в которых был этот молодой немец воспитан. Других народов, кроме немецкого, для него не существовало. Он мог не задумываясь застрелить русского мальчика, проломить череп украинской женщине, живьем сжечь еврея, потому что для него они были не люди, а какие-то низшие существа. Он в разговорах никогда не называл их по именам, по профессиям, по каким-либо внешним признакам, а только по национальности: «тот русский», «та еврейка», «тот поляк». Но и своих же немцев он любил какой-то дурацкой, извращенной любовью, похожей скорее на ненависть. По его словам получалось, что немцев надо как следует помучить, «потренировать», чтобы они до конца осознали, как они осчастливлены фюрером и в какое великое время живут.
Из рассказов Бауэра о Нюрнбергском слете, в котором он участвовал в качестве знаменосца, о его преклонении перед Гитлером можно было понять, что он ослепленный фанатик и для себя никаких личных выгод не ищет. Но оказалось, что этот нацистский идеалист в девятнадцать лет весь пропитан корыстью, все его мечты были только о том, как разбогатеть, нажиться, и он мне с упоением рассказывал, как «обарахлялся» в Польше, а если прослужит еще двенадцать лет, то станет помещиком в польской провинции.
Бауэр ко мне очень привязался. Никаких подозрений я в нем не вызывал, и не оттого, что он был слишком доверчив, а я обладал каким-то сверхталантом перевоплощения. Просто ему и в голову не могло прийти, что русский человек способен проникнуть в психологию немца, да и, согласно расовой теории, немца вообще нельзя спутать ни с кем: от него исходит особый арийский дух, особое сияние.
Эта фашистская ограниченность впоследствии не раз меня выручала. При всей своей подозрительности и системе сыска гестаповцы часто проявляли недооценку наших возможностей проникать в их замыслы и путать им карты…
Для Бауэра я был командир разведывательного немецкого взвода, попавший в плен под Калачом. Он мне серьезно советовал в случае возвращения к «нашим» перейти на работу в гестапо, так как там можно сделать наиболее блестящую карьеру. От него я узнал детали службы, систему субординации, процедуру перевода из одной части в другую и прочее…
Командование согласилось, что роль Бауэра будет для меня, пожалуй, самой подходящей. Во-первых, я мог воспользоваться его отпускным удостоверением и объяснить, что весь январь провел в Германии, в отпуске: проставить штампы соответствующих пропускных пунктов было нетрудно. Во-вторых, выгодным представлялось, что он сирота, писем ни от кого не получает и, следовательно, отсутствие у меня личной переписки недоумения не вызовет. В-третьих, полевое гестапо, где Бауэр проходил службу, целиком ликвидировано, и таким образом отпадает неприятная возможность встретиться с кем-нибудь из бывших «сослуживцев». И, наконец, особенно важно было, что Бауэр по своей военной специальности числился канцеляристом, начальником шрайбштубе, — это открывало мне доступ к документам и в то же время избавляло от необходимости участвовать в карательных операциях…
И вот, распрощавшись с Бауэром, я вновь предстал перед генералом. Одобрив мой план, он спросил, какое у меня настроение, достаточно ли серьезно я сознаю, какой опасности себя подвергаю, и понимаю ли, среди кого мне придется жить и работать.
Но теперь я был более уверен в себе, чем в первую нашу встречу. Одного только я боялся — не выдержать сцен допросов и истязаний наших людей. Но и к этому надо было приготовиться…
Началась подготовка.
Стали меня обучать немецкой штабной службе, тонкостям делопроизводства, и, хотя обучение шло по ускоренной и сокращенной программе, я этот «курс» усвоил неплохо, старался вовсю: малейшая оплошность могла стоить мне жизни…
В последний вечер я написал письма домой — родителям — и сестре. Но слова с трудом шли в голову: я уже целиком погрузился в свою «легенду»…
Мой переход через линию фронта совпал с днем памяти Ленина — с двадцать первым января. Задание, с которым я направлялся, было на первых порах следующим: выявить лицо фашистских карателей, их агентуру, провокаторов, установить, кого они готовят к заброске в советский тыл, фамилии официальных и неофициальных сотрудников, какими они разведывательными и контрразведывательными органами на этом участке фронта располагают.
Мне предстояло, перейдя линию фронта, пробраться в Шахты и под видом возвращающегося из отпуска Георга Бауэра прибыть в отдел «1-с» 6-й армии. В Шахтах со мной вступят в контакт наши люди, через которых я буду поддерживать связь с Большой землей…
21 января вечером, в сопровождении двух офицеров и двух солдат, я выехал на крытом «газике» к линии фронта.
Неподалеку от передовой машина остановилась. Солдаты-разведчики шли впереди, мы, втроем, — сзади. Подошли к окопам. Разведчики кратко объяснили, как расположены траншеи и доты немцев, полковник дал последние указания. Мы обнялись.
Я вышел из окопа и ползком направился в сторону фашистской обороны. Немцы обстреливали наш передний край из пулеметов и периодически освещали всю полосу ракетами, но мне помогал укрываться густой снег и кустарник. За моей спиной, чуть справа, отвечал фрицам наш пулемет.
Хотя у меня был уже немалый опыт и я хорошо знал этот участок передовой, я потерял много времени, пока прополз между окопами и углубился на три — четыре километра. В одной из траншей увидел фашистского офицера он дремал над свечкой, и я с трудом удержался: хотел прихватить его по привычке как «языка».
Несколько километров я двигался то ползком, то короткими перебежками, а до станицы Успенской шел быстрым шагом по целине, прячась лишь тогда, когда голоса немцев заставляли искать укрытия. Во второй половине ночи обошел станицу, — вся переправа через реку охранялась, и я натыкался на часовых. Северней Успенской начал переходить по льду реки, но посередине провалился, и течением стало тащить меня под лед. От треска льда и шума фрицы подняли ужасную стрельбу, но били невпопад. Пришлось тихонько выползать, намокший лед тонул под тяжестью моего тела. Пока я «штурмовал» лед и добирался до берега, прошел час, может, больше. На востоке занималась заря. Я выполз на берег. Ноги почти не двигались, я еле добрался до первой скирды в поле. Хотел раздеться, выжать одежду, ко одежда замерзла, и зуб на зуб не попадал. День просидел в стогу соломы, только к вечеру почувствовал, что могу идти дальше, но кругом слышалась немецкая речь и шум моторов.