Изредка приезжали "фронтовые театры" - "фронт-бюне", показывали ревю, отрывки из оперетт, певица пела: "Ах, ви ист ам Раин зо шён..." - "Как хорошо на Рейне...". Отдых после допросов, после Петрушиной балки. Когда смотришь ревю или слушаешь музыку из "Продавца птиц", проникаешься уважением к себе, чувством собственного достоинства: ты не огрубел в этой дикой России, не опустился. Если ты еще способен воспринимать прекрасное, ты - человек...
В Таганроге стационарным "очагом культуры" была "Бунте бюне" ("Пестрая сцена") - варьете, созданное в помещении театра имени Чехова. "Бунте бюне" подчинялась "зондерфюреру по театру" Леберту, назначенному на этот пост службой безопасности. От пребывания Леберта в Таганроге осталось несколько архивных документов: распоряжение о том, что все исполнители музыкальных произведений обязаны зарегистрировать свой репертуар в городской полиции; репертуарный план таганрогского театра на 42-й год ("Бомбы и гранаты", "Редкая парочка", "Тайны гарема", "Неизвестная", "Рождественский сон") и докладная записка об аресте "баяниста Мищенко, русского", который был задержан на базаре за исполнение песни "Широка страна моя родная" и доставлен к Леберту. После допроса Леберт наложил резолюцию: "Подлежит переселению", что означало расстрел.
"Бунте бюне" была странным заведением - не то варьете, не то гестапо, вернее - и то и другое. Здесь "искусство" и полиция шли рука об руку, Талия и Мельпомена носили особый характер.
Я перебирал документы, брошенные Лебертом, - непонятные мне сводки, заметки, записочки. Сведущие люди объяснили, в чем дело. Театр был одним из центров немецкой контрразведки в Таганроге. Каждую певицу или танцовщицу Леберт нагружал дополнительным заданием - разузнавать среди родственников, ближайших соседей, какие настроения в городе, заставлял артистов доносить друг на друга. Мало кто из этого омута выходил незапятнанным. Бывало, вызовет артистку, дает ей задание: пойди к такому-то, скажи, что ты нами обижена, хочешь от нас уйти, ищешь связи с подпольщиками; потом доложишь.
Отказ от задания рассматривался как антигерманский саботаж, и саботажем было, если откажешься лечь в постель с немецким офицером. Леберт сам подбирал для начальства "девочек", "устраивал" их высоким чинам и приятелям. Вот отчего не выходили из театра Зепп Дитрих - командир дивизии СС "Адольф Гитлер", и генерал Рекнагель, и начальник гестапо Брандт. Вот какой им нужен был театр - "здоровое", "не извращенное" немецкое искусство...
И все это видела, все это пережила и, можно сказать, испытала на себе Лариса Георгиевна Сахарова, которая, как я слышал, давно уже оставила сцену и работала теперь в строительной конторе.
Мне дали ее домашний адрес: сходите, она вам про "фашистское искусство" расскажет со всеми подробностями, ни в одной книге столько не прочитаете.
Сахарова встретила меня в халате - бледное большое лицо с крупными чертами, зачесанные кверху волосы. Подняла грустные глаза, сказала, чуть ли не умоляя:
- Проходите, пожалуйста. Пожа-луйста...
У нее почти страдальческий, глубокий взгляд, длинные пальцы, и во всем ее облике, в этом "неглиже" (халат, домашние туфли в два часа дня), в затянувшемся утре - что-то романсовое, какой-то "надлом". Но когда я прошел к ней в комнату, увидел быт вполне благополучный: новый платяной шкаф с отделением для немногих книг, телевизор, покрытый плюшевой накидкой; на столе - тетради, счетная линейка, пачка папирос "Наша марка".
- Курите, прошу вас! Я уже второй день не курю...
У ее ног, облизывая ее шлепанцы, суетится болонка. Сахарова уходит в соседнюю комнату, приносит двух щенят:
- Вот наше потомство...
Дверь в другую комнату приоткрыта - там бесшумно передвигается высокая, прямая старуха.
- Это моя мама. Ей девяносто лет.
Сначала разговор не клеился. Заплакала:
- Мне уже сорок семь! Я больше не могу вспоминать!
Потом стала рассказывать о предвоенной жизни - как выступала в Сочи, в Гаграх, в Кисловодске, "подавала надежды".
- Помните до войны песню - "Чайка смело пролетела над седой волной..."? Это был мой коронный номер, меня знали на всех курортах. Но я мечтала о консерватории, собиралась в Ленинград - и вдруг война, пришлось возвращаться в Таганрог, к маме, к сестре. И знаете - это произошло так неожиданно, не успели даже сообразить, что нам делать, как уже в городе немцы.
За месяц до оккупации взяли в армию человека, которого я любила. Перед самым приходом немцев его часть остановилась в Таганроге, около Госбанка. Я прибежала, как сумасшедшая, сказала, что пойду вместе с ними, буду, если хотите, солдатом, если нельзя, то буду песни петь, буду фронтовой певицей, кем угодно. Но это были только мечты. Часть уже отправлялась. Он вынул из бумажника триста рублей - все, что у него было, отдал мне. Так мы и расстались, договорившись, что я попробую эвакуироваться. Но достать в те дни эвакокарту было выше сил человеческих.
И вот пришли немцы. Я осталась одна с мамой, сестра у меня с ребенком. Как быть? Пошла сначала маникюршей в парикмахерскую. Я все умею делать: нужно - буду актрисой, нужно - маникюршей или портнихой, а сейчас вот я техник, выучилась...
Маникюршей я проработала около месяца, но парикмахерскую закрыли кому нужен был тогда маникюр? Стала я ходить по домам шить. Я кушала там и приносила домой. Ну, что дадут; когда пшена, когда кусочек мяса. А одной особе я шила каждый день по крепдешиновому платью. Ее муж был при немцах старостой какого-то района...
(Сахарова говорит, словно диктует: настойчиво, медленно, стараясь, чтобы я как следует вник в ее рассказ и не делал опрометчивых выводов.)
Когда в городе работы не стало, пошла по деревням. Латала одежду, шила, брала продуктами. Через три месяца вернулась домой с двумя мешками картошки, с яичками, с фасолью. Все это я заработала честно и ни с какими немцами не встречалась. А дома узнаю новость: управдом Легиза выписал меня из домовой книги. "Идите, говорит, в полицию". Пришла я туда, а из полиции направляют меня на биржу; каждый тогда знал, что это означает: отправка в Германию - и никаких разговоров...