— Поначалу?
— Поначалу. Пробыв там какое-то достаточно продолжительное время, любой станет законным пациентом. Помню, у двери на койке лежал молодой парень, чуть полноватый, не очень образованный, и самое страшное — погасший. Он плакал ночами, и его всхлипы слышала вся палата. За это его били гопники, которые откашивали от армии. Он плакал потому, что родная мать и отчим засунули его в лечебницу, чтобы лишить прав на квартиру. Им было нужно признание его недееспособным, чтобы получить права опекуна и продать его долю. Психически он был вполне здоров, а плакал оттого, что был болен телесно — у него отслаивалась сетчатка, и ему нужно было проходить лечение — кажется, ему даже жребий выпал на операцию от государства, и, попав в лечебницу, он этого шанса лишился. Зрение угасало, и угасал он.
— И что с ним случилось?
— Думаю, он так там и остался. Я вышел через три месяца, и он по-прежнему плакал ночами.
— Вы говорите так, словно вам его не жалко.
— Мне никого сейчас особенно не жалко. Но тогда да, я даже подумывал, не рассказать ли какому-нибудь журналисту, но потом пришёл к выводу — это ничем ему не поможет. Ну поскандалят, но ведь всё так и останется. Он вернётся в лечебницу если не через месяц, так через два. А может, его просто удавят во сне. Он был несовершеннолетний, при живой матери, кто бы чем ему помог, что доказал? А так они будут пить на его инвалидную пенсию.
— И вы просто так приняли такое решение?
— Это не решение, это бегство от решения. Впрочем, со временем, гораздо позже, я понял, что большего я всё равно не решил бы. Посмотрел лет этак пятнадцать назад на мальчишек того возраста, и понял, что это решение не для них. Разве что они не мальчишки, а герои. Эти три месяца я жил в двух Преисподних разом — днём в палате, во сне — в Аду. Я орал ночами, меня били, ставили инъекции. Ничего не помогало, и меня перевели в отделение для тяжёлых. Там, как ни странно, оказалось полегче.
— Почему?
— Там были все тяжело больные люди. Вот здесь было немного похоже на кино — постоянная тупая безысходность. Но никто никого не бил особо, разве что иногда санитары, но редко. Неприятнее их были мы, больные. Если в общей палате сидели обезьяны, тот тут жили овощи. Помню, один из моих новых соседей онанировал почти все ночи напролёт, на него шикали, и, чтобы не скрипеть койкой, он ложился под неё. Но стало холодно, началась зима, а на отопление лишних денег не было, так что пришлось ему перебраться обратно в койку и скрипеть пружинами под одеялом. Мне было жалко соседей — скрипела койка, а тут я ещё появился, кричал ночью. Меня не брали лекарства, даже самые тяжёлые из доступных наркотиков. Впрочем, их было мало, и их очень скоро перестали на меня тратить. Я кричал ночами недели две, а потом наступил перелом.
— Что случилось?
— Я перестал сопротивляться. Передо мной мелькали гниющие трупы, кипящая кровь брызгала из вен терзаемых, бесы тянули ко мне когтистые руки, кипела смола в бескрайних чанах, окровавленные источенные древние ножи в пятнах крови появлялись и исчезали. Было много чего, и ужас метался во мне. Я пытался не спать, отчего ходил как варёный, но легче не было — стоило чуть задремать, и дьявольская сила сминала меня видениями. Я сопротивлялся, но сил у мальчишки в пятнадцать лет не так много. И в конце концов я просто шагнул в это море ужаса.
Я откашлялся.
— И как вы из него выбрались?
— Просто. Оно оказалось не властным надо мной.
— Как так?
— А так. Я помню, как вступил в чан с пылающей кипящей смолой и не обжегся. Схватился за секущее ножами охвостье летящего бича и не почувствовал удара. Бес ткнул в меня вилами и зубья прошли насквозь, не раня. Скелет с гниющими тканями лица пырнул меня в живот заржавленным лезвием, залитым его же гниющей кровью и дерьмом — он вытащил его из своего червивого живота — и лезвие прошло сквозь меня, как сквозь туман.
— Вот это да.
— Понадобилось примерно четыре ночи, чтобы я понял, что бояться, в принципе, нечего. Я ещё повизгивал, но спать мои соседи стали лучше. К концу месяца ночами я молчал, бродя во сне по Аду.