Глаза Шустрика были подернуты ледком, и, зная теперь, что он мертвый, он смотрел сквозь эту ледяную корочку на царящие внизу сумерки и не боялся упасть. Теперь Шустрик ясно ощутил, что мир и впрямь — огромное, плоское колесо с мириадами спиц воды, деревьев и трав, колесо, которое вечно вращается под этими солнцем и луной. И подле каждой спицы было какое-нибудь животное — все, все, все животные и птицы, каких знал Шустрик, — лошади, собаки, зяблики, мыши, ежи, кролики, коровы, овцы, грачи — и еще многие и многие, которых он не мог распознать, — огромные полосатые кошки, чудовищной величины рыбы, извергающие в небо фонтаны воды… А в центре, на самой оси, стоял человек, который беспрестанно бил животных плетью, дабы заставить их вращать колесо. Одни сопротивлялись и, окровавленные, громко выли, другие молча падали, и их беспощадно затаптывали товарищи по несчастью. И все же — Шустрик видел это собственными глазами! — человек явно извратил суть своей задачи, поскольку на самом деле колесо вращалось само по себе, и все, что требовалось от человека, так это удерживать его в равновесии на тонкой оси, регулируя при необходимости количество животных с той или иной стороны колеса. Огромная рыбина истекала кровью, так как человек пронзил ее копьем. Полосатая кошка истаивала, на глазах уменьшаясь до размеров мыши. Огромный серый зверь с длинным хоботом жалобно трубил, когда человек выдирал у него из морды белые бивни. Кругами Шустрик приближался к этому страшному колесу, между ними стоял мистер Эфраим и молча звал Шустрика присоединиться к мертвым.
И вдруг все это видение стало крошиться и постепенно исчезло, словно иней на оконном стекле или осенние листья, которые один за другим уносит ветер, срывая их с деревьев на опушке леса. Через множившиеся в этом видении дыры и прорехи Шустрик различил какой-то дощатый настил и запахи — ибо его галлюцинация, естественно, имела не только образ, но и запах — смазки, смолы и человеческой плоти. Постепенно пробуждался и жуткий холод, пронзаемый горячими иглами, подобно тому как пронзает сумерки птичья песнь.
Скуля от боли и от ужаса возвращения, Шустрик мучительно пытался, скашивая глаза и раздувая ноздри, хоть как-то разобраться с этими запахами и зрительными образами. Вновь погрузившись в темноту, он все же видел над собой брезжущий свет, как со дна колодца. Казалось, по мере того как возвращается ощущение занемевших конечностей, боль становится невыносимой. Колесо, небо и закат теперь уже почти исчезли, словно истаивающая радуга, уступая место запахам парусины, канатов и неутихающего соленого ветра. И кто-то чесал Шустрика за ухом.
Пес поднял голову и огляделся. Первое, что он увидел, был Раф, который грыз большущую кость. Шустрик потянулся и, осторожно лизнув ее, ощутил вкус мяса. Наверное, оба они мертвые.
25 ноября, четверг — 27 ноября, суббота— Раф, я страшно виноват перед тобой. Тот остров…
— Что остров?
— Собачий остров. Это неправда. Я придумал его, чтобы помочь тебе. Просто взял и придумал.
— А вот и нет. (Хрум, хрум, хрясь!) Мы туда едем.
— Что ты хочешь сказать? Мы где? Ох, лапочки мои… Кости так и ломит! Ох, Раф…
— Этот человек — не белохалатник, вот что я хочу сказать. И он ни за что не отдаст нас белохалатникам.
— Конечно, не отдаст. Больше никаких белохалатников!
— Он хороший. Я ему верю. Он вытащил меня из бака.
— Раф, я видел… я видел такое колесо… А с чего ты взял, что ему можно верить?
— Он пахнет, ну… безопасно, что ли. Он отвезет нас на Собачий остров.
Раф с Шустриком лежали у открытого люка. Рафов человек приложил ладони ко рту и стал громко кричать. Раф взял в зубы кость, поднялся и отнес ее прямо к резиновым сапогам человека, где и улегся. Вскоре, выкарабкавшись из теплой тряпки, в которую его завернули, к Рафу присоединился и Шустрик. Все вокруг самым непонятным образом раскачивалось вверх-вниз, и на всем, словно колючее одеяло, лежал едкий запах смазки. Другой человек, что-то ласково приговаривая, наклонился к Шустрику и погладил его по голове.
«Мамочка моя! — подумал Шустрик. — Это же настоящие хозяева! Наверное, они тоже мертвые. Отчего это все тут так качается? Придется как-то привыкать. Все тут другое, кроме ветра и неба. Только бы не было колеса…»