— Пошто-о, пошто-о, пошто-о?.. — Встал и, спотыкаясь, шаря по стенкам, поплелся в свою комнату.
Через минуту-другую Макар заглянул туда свет выключить. Сын спал в своей обычной позе: голова на диване, а сам на полу.
И что случилось с парнем? До тридцати не пил, не курил, а потом как нашло. На учебе, что ли, надорвался? Вовремя никто не подтолкнул, стал копошиться уж после армии: вечернюю школу закончил, училище, техникум и работать не переставал — вот и силенки-то, видать, и поиздержались. В институт собирался, да запил. А может, зазноба какая довела… Скоро сорок, а не женат до сих пор… Скрытный сын больно, не поймешь его…
Старик щелкнул выключателем, вернулся на кухню. Убрал пустую бутылку под стол, сел на край сундука, закурил. И в голове снова пошло, поехало — крутились, цепляясь одна за другую, привычные мысли.
Николай хоть мужик, а Надька-то почти девка, а что вытворяет! В прошлую субботу приезжали они с Василием. Николай дома был. Макар им, как людям, баньку затопил, а они как взялись — ради выходного не грех бутылочку выпить, — но Макар и счет бутылкам потерял! К обеду уже набрались, а к вечеру передрались: неизвестно с чего Надька своего мужика по щекам стала охаживать, а тот, вислоухий, отпору дать не может, стоит: «Надюшенька» да «Надюшенька». А Надюшенька только успевает разворачиваться. Не нравится ей, что муж маленький — будто он после свадьбы укоротился. А сама-то, прости господи, от горшка два вершка. Утром Макар заглянул в комнату: Надька в постели нежится, а Васька у стола ей юбку гладит. Не выдержал Макар, заругался, даже ногой притопнул, да вместо крика сип какой-то вышел. И дочь ответила: «Не лезь не в свое дело». Опохмелились они, и Надька, пьяненькая, к отцу в боковушку зашла. Тихо так, горестно плачет: прости, говорит, за все… Ох-хо-хо… Дарье бы с Васькиным характером мужика, в согласии бы жили. Нет же, тихой девке хулиган попался, языкастый да рукастый, так всю жизнь с ним и мается.
Есть у Макара еще одна дочь, Катя. Она давно и далеко уехала, но дум у отца о ней немного. Приезжали они с мужем позапрошлым летом, сами веселые и дружные, и дети у них гладкие да звонкие — спокойно за нее. Правда, пишет Катя редко, забывает отца.
Макар бросил окурок в ведро под умывальником, вышел в сенки, закрыл дверь на заложку.
Четверо детей у Макара, а слов приветливых мало от кого слышал. У Клавдии нет никого, а гляди-ко, нашлась душа, подумала о ней, позаботилась…
Вернулся, выключил свет, нашарил в темноте кровать, лег. Николая не слышно — бывает, стонет во сне… Почки у него отбиты: привязался к парням в автобусе, чего, мол, материтесь в общественном месте. Ну, те вышли с ним на одной остановке и объяснили «чего».
Морок, лишь окно тускло светится; тишина, только свое дыхание слышно… И чудится, будто кто-то рядом стоит, стоит сбоку, у изголовья, смотрит. Давно уж приходит, то сбоку встанет, то весь дом собой займет. Предчувствие, может, какое? Заберут сейчас Макара отсюда, и больше никогда не будет его на земле. Пошевелиться страшно, и грудь теснит, к постели давит, будто кто сверху ступил.
Макар собрался духом, встал. Снова в доме вспыхнул свет. В тумбочке, где валялись в беспорядке Николаевы старые бумаги, разыскал ручку, тетрадь, сел за кухонный стол и стал писать. По листу поползли хромые, пляшущие буквы. Поздоровавшись, раскланявшись, он писал:
«…шибко оне непутево живут да ты сама знаешь. Ты ба Женя имя написала пристыдила ты хоть млаже их а вумней. Меня оне в грош не ставят шибко мне за их неспокойно с чижолым серцем помирать придетца. А Клавдию правильно забирай. Спасибо тибе за ето все жи не мать она тибе а тетка токо. Она ишо ниче покрякивает. На етом писать кончаю жилаю вам всяково добра. Летом приезжайте в гости. С поклоном дядя Макар».
Макар разогнул спину, испарина выступила от непосильной работы. И на сердце полегчало — пусть едет, пусть живет…
Утром пошел на почту, купил конверт, запечатал письмо, попросил, чтоб написали адрес, бросил в ящик. Подождал немного на стуле, пока ноги «разойдутся», и направился к дому престарелых: скуку развеять и сказать, чтоб собиралась старуха, чего время-то тянуть.
Трехэтажное кирпичное здание с большими стеклянными окнами пугало Макара солидностью. А когда входил, пробирала жуть от другого: коридоры заполнены древними — против них Клавдия молодуха — стариками, с отвислой кожей на скулах, ввалившимися глазами, и просто калеками на колясках, на костылях…
В колхозе, помнил Макар, долгое время конюшил Венька Емельянов, мужик, потерявший на войне руки и ноги. Конь у него стоял дома; запрягал, распрягал сын, а ездил Венька сам: подойдет на культях ног, всунутых в обтянутые бечевкой самоделки из толстой кожи, к телеге обопрется о край обрубками рук, вожжи опять же на культи намотает и правит. Тельняшку со своего большого тела не снимал, всегда полосатый уголок торчал из-под рубахи. Сам чубатый, глазастый… Тяжело было на него смотреть, но тяжесть была не отталкивающая, не угнетающая — просто горечь давила. А тут глаз некуда отвести, страшно становится — будто уж и не на этом свете.