— Я давал телеграмму. В Ташкент еще. Ты же в Ташкенте вроде жил. Открытку к Новому году оттуда присылал…
— А когда она? Я оттуда в феврале смотался.
— А-а, ну, значит, не застала…
— Расскажи хоть, как, что?
На мостик зашла ватага пареньков и девчонок, с шумом, с визгами принялись раскачивать его.
— Да перестаньте вы! — крикнул отец, но на этот раз не проявил настойчивости. — Пошли отсюда куда-нибудь. Вон в парк, на скамейку сядем, расскажешь. Что же ты молчал до сих пор?! Вот человек — зеленое ухо…
Отец летел, мерил землю своими аршинными шагами, все повторял: «Видишь, что случилось… А я ничего не знаю…» Спрашивал: «А на каком кладбище похоронили? Здесь, на Зареченском?..»
Витька отвечал и едва поспевал за ним. Было что-то ненормальное, неестественное в их быстрой ходьбе — куда бегут? Куда торопятся? Чего теперь-то уж!.. И как это они сейчас сядут и Витька станет рассказывать?.. Ни с того, ни с сего. О чем?! О смерти, о последних днях жизни матери, о муках ее! Разве можно об этом рассказать?! Это вот, вот где, в нем, в крови, в голове, в сердце у него. Он весь из этого рассказа!
— Она… — сын начал и умолк. Застрял глазами в смятой коробке «Беломора» на траве перед скамейкой, насилу отвел взгляд. — Почти год не вставала она. Исхудала, иссушило ее так… Не знаю, как и выразить. Рак. Врачи, когда из больницы выписывали, говорили, самое большое с месяц протянет. Она еще… семь. Сердце… хорошее… — выжал Витька из себя. Скривился, стиснул челюсти, опустил низко голову, обхватил, сдавил виски пальцами. Напрягся весь, но, как ни крепился, прошлась по телу, покорежила ломота. Много накопилось, наболело в душе за год тот проклятый, много. А не выкладывал никому, не делился, в себе носил.
Витьку охватывала частая в последнее время обида — обида незнамо на кого, на отца вроде, но нет, на жизнь всю с ее всесилием, на судьбу, что ли, на слабость свою и мизерность. Он даже понимал, что сознание его начинает закупориваться на этой обиде! И ощущение такое рождается, будто сорвался с краешка земли и полетел в бездну… Зацепиться не за что. В такие минуты бежать куда-то, к кому-то хотелось — человек необходим был близкий!
Потянуло к отцу, человеку, по крови близкому, с которым природой предписано держаться вместе, бок о бок, выживать.
— Только учебный год начался, недели три прошло, телеграмму получил: «Срочно вылетай. Мать безнадежна». В голове не вяжется, только из дому, провожала меня… — Витьке хотелось рассказать все обстоятельно, чтоб знал отец, чтоб понял… Хотя что должен был отец понять, Витька бы не объяснил. — Телеграмма оказалась пятидневной давности — на почту не заходил. И в аэропорту еще сутки проторчал — телеграмма врачом не заверена, говорят: недействильна! Кому там ее было заверять-то?!
— Надо было к начальнику аэропорта, шарахнуть по столу!..
— Не умею я по столу. По морде еще могу, а по столу… Словом, полетел. Счастливый после всей этой нервотрепки…
Витька замолчал. На словах что-то не то получалось, что внутри. Ведь он хотел поведать, как это было мучительно: двадцать четыре часа ходить по аэропорту и каждую секунду осознавать, что за тысячи километров мать… безнадежна… То есть н е т н а д е ж д ы. И ничего не сделать, не преодолеть это земное расстояние, пока не будет билета! И что значило получить этот билет!..
Потом он шел ранним утром по родному своему городу — теплым, погожим осенним утром, — по знакомой до кустика улочке, и отказывали ноги! Быстрее хотел, бегом, а ноги не слушаются. И все. Немеют, чужие — ходули, не ноги! Дошел, наконец, до дома, с дороги в окна стал заглядывать — а в окнах занавесок-то почему-то нет!.. Голые окна… И вовсе как-то худо стало. Тревожно вовсе. Глядит — воротики-то у них низкие — по огороду идет Катя Затеева, сестра сродная. Огород уже убран, и только капустные вилки, серебристым инеем подернутые, торчат, будто головы в стальных шлемах. Идет она по огороду и шарит глазами по земле, туда посмотрит, сюда, чего-то будто ищет. Подняла голову, долго всматривалась, кто это там на дороге, медленно вперед стала подаваться, руки протягивать, а потом разом всплеснет ими, как закричит! Ах! Витька едва поймать ее успел, схватил под руки, обнял. Ни слез, ни плача — пустота и далекий какой-то звук. И вдруг услышал он, не услышал, откуда-то из бездны дошло до сознания: «Мама-то наша совсем пло-ха…» Жива-а… Жива, значит! Жива-а-а!!! Залетел в дом — прямо в кухне, напротив двери. На кровати у стенки сидела мать, постаревшая, измучившаяся. Ахнула: «Дождалась…»