— Через несколько дней утром мама захотела перелечь на диван. Я перенес ее — тело маленькое, невесомое. Полежала чуть, обратно запросилась. Потом — снова на диван. Мне сразу вспомнилось, закрутилось в голове поверье, что человек перед смертью места себе не находит. И нос, гляжу, точно, заострился. Хоть вроде и привык к мысли, знал, что не подняться ей, а все равно испугался. На работу не пошел. Затихнет она немножко, я ее тормошу. Смеркаться начало, родственники стали после смены заходить. Из деревни как раз многие приехали, из Маймы, из Кажи. Словно почувствовали. Полная изба народу собралась. Допытываются: «Ариша, скажи нам что-нибудь…» — «Что говорить… Сами все знаете. Витьку не оставляйте», — вовсе уж немощно она отвечает. «У тебя документы на дом где? Приготовлены? Ему же теперича надо будет переводить на себя», — позаботился кто-то. «В шкафу, кажется», — мама ответила. «Погляди, Витя», — мне говорят.
И я полез в шкаф! Стал искать! Рыться в бумагах! Оторопь какая-то нашла!.. Перебираю, перебираю — да долго! И вдруг слышу: «Пот-том найдешь…» — Тихо так, но с такой горечью мама это сказала. Не осудила, а с какой-то великой досадой, будто подвела черту чему-то давно понятному, но душа с чем всю жизнь не мирилась! Вовек себе этих бумаг не прощу.
Она снова на кровать захотела лечь. Перину только просила убрать.
И я тут, и все начали: «Да что ты, Ариша, говоришь… Ты еще выздоровеешь, поднимешься…»
Нет, чтоб по-людски проститься, исполнить последнее желание — достойно, почтительно. Привыкли представление устраивать. В какой-то лжи, в комедии так и прощаемся с человеком! Житейская все наша суетная мудрость… Перенес ее на кровать. И тут же кто-то: «Вите-то что-нибудь скажи напоследок…» — «Жизнь подскажет…» — все, что она сказала.
Я отошел, сел на диван. Взгляд ее меня проводил, а глаза уж под поволокой, изнуренные, и смотрят на меня, смотрят чего-то… И вдруг понимаю: не на меня смотрит! А чуточку рядом, поверх уха. Я еще не верю, не могу поверить, голову двинул — а глаза ни с места… Мама, зову, мама… Закричал… Кто-то уже веки ей закрывает, руки на груди укладывает, свечку вставляет. А кто-то еще, подвыпивши, не верит, вырывает свечку, тянется за плечи трясти: «Нянька Ариша, нянька Ариша!..» Плач, причитание.
— Да-а, Ира-а… — протянул было отец, но сын остановил его, вцепился в плечо.
— Вся родня, знакомые, чуть ли не пол-Заречья хоронили. Как раз в праздник, в женский день.
Тот день выдался мозглый, дул холодный, пронизывающий ветер. Пешим ходом шли люди почти до самого кладбища, до базара, до столовой, где мать тридцать лет проработала. Гроб несли на руках. Воздавали. Не была кончина неожиданной, все знали, что неминуема. А сильно плакали, жалели — и родные и чужие. Легче так, когда кругом плачут, причитают. После довелось Витьке как-то быть на молчаливых похоронах, когда зачем-то все крепились, изображали мужественность, соболезновали. Страшно.
Обед справили, люди намерзлись, выпили по стакашку, щи аппетитно хлебали, наваристые были щи. Потом бабы стали убирать со столов, посуду мыть, бойко, споро. А сын ходит по дому — нет матери. Н е т. И никогда больше н е б у д е т. Не укладывается в голове. Витьку послали за дровами, он вышел на улицу — темно, небо беззвездное, снег какой-то рваный идет. Завывает. По дороге машина движется, размытый свет фар. Девчонка в соседском окошке примеряет что-то. Спустился Витька с крыльца, несколько шагов по тропе сделал — взгляд в спину. Мать с крыльца смотрит. Оглянулся — никого. В сарай вошел, дрова на ощупь стал накладывать — снова в спину взгляд! И такой, какого в жизни ни разу не было. С укором. С жалостью и укором…
— Памятник поставили из литого мрамора, небольшой. Теперь уж год… И, знаешь ли, часто мне взгляд ее мерещится…