Весной эти голоса, исполненные сдержанного, степенного ликования, служили своеобразным аккомпанементом неистовому щебету птиц, у которых был брачный период, и крикам детей; летом ненавязчиво соперничали с доносившимися из настежь распахнутых окон неистовыми ритмами радиоприемников и прочих воспроизводящих музыку устройств; осенью звучали в унисон с монотонным перестуком капель нескончаемых дождей, и лишь зимой пространство, замкнутое между промерзшими, пропитанными сумраком стенами, придавало им некоторую глуховатость и охриплость.
Так текла жизнь в этом заросшем травой и засаженном деревьями дворе, окруженном оштукатуренными желтовато-коричневыми или охристыми стенами домов, на которых проступали кое-где бурые пятна, и освященном наличием склада во имя Господа Милосердного.
С высоты своего шестого этажа Прокоп наслаждался видом этого двора-сада, дававшим ему ощущение простора и глубокого умиротворения, ощущение, которое еще усиливалось бескрайностью небосвода над остроконечными крышами, ощетинившимися башенками, печными трубами и телевизионными антеннами, похожими на грабли и куриные насесты. И он был счастлив в своей обители между облаками и вершинами деревьев, счастлив, совсем как городская галка, устроившая гнездо в углублении утеса.
А вот зато соседи его смахивали скорее на обитателей берлоги, а не вольера. И хотя носили они чрезвычайно красивые фамилии, создавалось впечатление, будто они изощряются, как только могут, чтобы представить свои родовые прозвища в самом что ни на есть смешном виде.
Верхний сосед, пан Славик[1] — великан, словно бы вырубленный топором, с плечами, как у циркового борца, и квадратной головой, насаженной на такое же туловище. Лицо его вечно сохраняло угрожающее выражение, взгляд из-под неизменно насупленных бровей поражал своей свирепостью, хотя надо сказать, что Прокоп встречался с ним только на лестнице, когда тот с налившейся кровью физиономией, хрипло дыша от усилий, тяжело поднимался к себе наверх. Хриплое дыхание отчасти, видимо, объяснялось тем, что он вечно был обременен какой-нибудь ношей — то сумкой, набитой бутылками пива, то старой собакой, у которой были парализованы задние ноги и которую пан Славик выносил гулять два раза в день. Прогулка была недолгой, вокруг домов. Больное животное еле-еле передвигалось на передних лапах, заднюю же, парализованную часть туловища, хозяин нес на подведенном под собачье брюхо широком шерстяном шарфе карминно-красного цвета, оба конца которого он держал в руке, орудуя им с ловкостью и осторожностью кукловода. Было немножко смешно и в то же время мучительно смотреть на то, как этот великан выгуливает дряхлого пса на огненноцветном шарфе. Чтобы загодя отбить у окрестных мальчишек или иронически настроенных прохожих охоту позубоскалить, пан Славик свирепо выпучивал глаза, как бы грозно предупреждая: «Эй вы, свора кретинов! Если кто-то вздумает посмеяться над моей собакой, враз получит пинка в задницу!» Весь же вид старой собаки свидетельствовал лишь о том, что она безмерно устала от жизни и позволит смеяться над собой кому угодно и сколько влезет, так как она давно оглохла, а ее глаза навыкате помутнели от катаракты. Иные добрые души из проживающих в доме поначалу рисковали рекомендовать пану Славику усыпить бедное животное. Но в ответ вышеупомянутый Соловей рычал такое, что добрые души стали старательно обходить его стороной.
Нижние соседи носили фамилию Слунечко[2]. Время свое они проводили преимущественно во взаимной ругани. У пани Слунечковой был пропитой голос, могучий, как иерихонская труба. Но стократ громче, чем во время семейных скандалов, она орала, когда по телевизору транслировали футбольные матчи. Не пропускала же она ни одного. Сидя перед экраном, она издавала пронзительные вопли то от неистового ликования, то от ярости, в изобилии приправляя их жизнерадостно-похабными ругательствами. Во время последнего чемпионата мира она так неистово кричала, что к концу пятого матча сорвала голос и до самого финала была обречена на жалкое замогильное хрипение. Из-за нее Прокоп следил за программой, выяснял, когда транслируются решающие матчи, и в эти вечера отправлялся в кафе.
И все-таки Прокоп предпочитал базарную Слунечкову соседям по площадке супругам Златопирко[3], которые, несмотря на их чопорную и респектабельную внешность, являли собой образчик опасных фарисеев. Сталкиваясь с Прокопом на лестнице, они делали вид, будто не замечают его, словно их поразила внезапная слепота или все сто килограммов Прокопа растаяли в воздухе, а между тем, поджав губы, искоса и недоброжелательно поглядывали на него; ко всему прочему, они следили, кто и на сколько к нему приходит. Впрочем, это-то как раз менее всего тревожило Прокопа: редкие и немногочисленные гости, что поднимались к нему на шестой этаж, давным-давно уже были взяты на учет, зарегистрированы в соответствующем ведомстве и отправлены, как и он сам, в запорошенный пылью зал ожидания Истории.