Трясясь, трамвай катился вдоль подножья Петржинских садов и понемножку наполнялся пассажирами. А по ту сторону холма на окраину ехал Виктор со своим пророчествующим саксофоном, ликующие вскрики которого громозвучно отдавались в бесконечности молчания Божьего. Праздничная эта музыка звучала контрапунктом дроби, которую выбивали прободенные стопы Христа, попирающего слякоть горьких слез тех, кто проклят навеки. Эта музыка звала живых пребывать на отведенном им месте — посреди прекрасного, посреди жестокого мира сего.
Живым не дано последовать в эту давильню слез за Учителем Света, тем единственным, который является также и Владыкою тьмы. За Учителем, просветленным чистейшим светом, босоногим Господом с ободранными пятками; Владыкой, поникшим у граничного рва своего собственного царства.
Ни у одного живого недостанет столько сочувствия, столько мудрости любви, чтобы сойти в ад таким вот танцующим шагом, шагом попирателя мрака, неистово молящего о любви. Ноги живых слишком тяжеловесны, слишком неуклюжи, чтобы выдерживать ритм подобной стремительной, отрывистой, пульсирующей мелодии. Только лишь гордыня, рвение болезненного тщеславия заставляет их верить, будто они способны на это. Ногам живых предопределено ступать по земле, по пыли, камням и колючкам да еще раздраженно топнуть в момент усталости и уныния, чтобы заставить себя поднять голову. Им, не способным ходить по воде, — впрочем, по облакам и по огню тоже, — еще трудней, да нет, невозможно было бы танцевать в аду. В большинстве своем они даже не умеют ходить прямыми путями, а уж тем более следовать друг за другом, и в то же время смеют полагать, что у них достаточно сил, чтобы сойти в бездны адовы и без конца бегать вокруг низвергнутых туда.
Живые способны иногда повернуть голову в сторону ада, на какое-то мгновение убедить себя, будто они бродят по его окраинам, и предощутить ужас душ, которые сами себя изгнали за пределы любви, но никогда не удастся им туда проникнуть и даже по-настоящему понять, что значит это трагическое безлюбие, ибо за время своего земного пути им даже не удается измерить всю огромность глагола «любить». Зато им дано принять в свои сердца тревогу за Каина, за Пилата, за Иуду и всех навеки осужденных грешников, согласиться на то, чтобы рухнули стены, окружающие их сознание, и широко распахнуть свои мысли ошеломляющему неизвестному, дать затрепетать в себе всей безграничной полноте неизвестного.
Принять, согласиться, смириться, услышать молчание и узреть незримое — вот наивысшие деяния, которые, напрягая внимание и сознание, должны совершить живые. Нужно отказаться от нетерпения, от желания получать знамения, от лихорадочной жажды обрести подтверждения. Существуют лишь неосязаемые следы, рассеянные там и тут, которые иногда, неожиданно, на малую долю мгновения являются нам. Следы столь же незаметные, сколь и тревожащие, никогда не дающие уверенности, но всегда дарящие удивление, грезы и ожидание.
Трамвай ехал по мосту Легионов, и отражения его огней дрожали в реке. Реальность и ее двойник составляли одно целое; реальность в складках своей разбухающей плоти хранит огромное множество двойников — теней, отражений, эхо и отголосков. Вполне возможно, она таит в себе и след Бога — некое лучистое зияние. Но так же возможно, что она ничего в себе не укрывает. Однако это было теперь совершенно неважно; Прокоп только что наконец отказался от всего, даже от уверенности, что Бог есть, и даже от страданий, которые причиняет неуверенность в том, что Он существует. Прокоп смирился с небытием Бога.
Он согласился с мыслью, что Бог всего лишь одна из многочисленных иллюзий, один из самых безумных миражей среди множества грез, желаний, которые приукрашивают мир и дают ему импульс к движению, полноту и дыхание. И однако иллюзия эта казалась ему самой обманчивой из всех. Но в таком случае стоит ли тревожиться, беситься или заранее впадать в отчаяние от того, что в день смерти иллюзия рассеется? Вопреки всему Прокоп в свой последний час скажет, что ничуть не сожалеет о том, что безмерно предавался восхитительной этой иллюзии, и нисколько не раскаивается в том, что позволял своим мыслям блуждать по великолепной ее пустыне.
Безмерность так стойко замкнута в нашей бренности, ее зыбь до того сильна и так пронзительны песни, поднимающиеся с ее рубежей, что нам приходится, хочешь не хочешь, освободить ей в себе какое-то место, уделить хоть немного внимания. Эта безмерность, которая стонет под гнетом лености нашего ума, скупости сердца, воет в тесноте нашей бренности, является, быть может, зовом к чему-то, что даже больше, чем она сама, приглашением к плаванию в бесконечность — в сторону вечности по-над мраком и тьмой. Вполне возможно. Но как бы там ни было, придет день, когда безмерность в нас обрубит швартовы и унесет нас с собою. И совсем неважно, каков будет пункт назначения — Бог или небытие; достаточно того, что швартовам суждено быть обрубленными.