Выбрать главу

— Там в цеху никого не осталось?

— Да вроде бы все вышли, — Курасов оглядел собравшихся и недовольно посмотрел на Щеголева. — А какое это имеет значение?

— Имеет, — сказал Щеголев. — Я инспектор ОБХСС и сейчас мы будем опечатывать цеха.

Вздрагивающая улыбка медленно сбегала с ухоженного лица Курасова, потом опять едва уловимо мелькнула и, наконец, совсем погасла.

— Что значит опечатывать? — опомнился Курасов почти после полуминутного молчания. Он шарил глазами по лицам подчиненных. — Что значит опечатывать? — повторил он уже менее уверенно. Лицо его заострилось, потемнело, и глаза тоже потемнели, но было ли в глазах недоумение или страх — не определишь сразу. — Мы только что приняли повышенные... Да нет, давайте созвонимся с Министерством. Это, в конце концов, нарушение соцзаконности. Я позвоню прокурору!

— Не надо звонить, — сухо произнес Виктор Викентьевич, выходя из-за спины Щеголева. Он снял темные очки, дохнул на них и тщательно протер их носовым платком. — Ведь именно прокурор подписывал ордера на арест.

— Ну, хорошо, — Курасов растянул губы в улыбке. — Я думаю что это недоразумение скоро разъяснится, вы нас с кем-то спутали. Вам следовало бы знать, что о нас газета писала... М-да... Можно домой съездить? Надо предупредить семью, что произошло недоразумение.

— Нет, — сказал Виктор Викентьевич. — Нельзя домой — там у вас обыск идет.

Курасов растерянно глянул на Селищева, но быстро овладел собою, и снисходительная улыбка опять угадывалась на его чисто разглаженном лице. Потом на допросах Щеголев привык к этому выражению его лица и к его снисходительной улыбочке, искусственной, будто застывшая маска, так что даже казалось, что он держит где-то эту маску, и в секунду, отвернувшись, напяливает ее на лицо. «Тоже мне, Аркадий Райкин», — думал Щеголев, начиная раздражаться.

Видимо, Курасов пока чувствовал себя в полной безопасности. Он загружал работников следственного изолятора жалобами, требовал перевести его подписку — «Крокодил», «Известия», «Неделю» и «Новые товары», как он выражался «прямо сюда, вплоть до выяснения недоразумения», и просьбу его, в конце концов, удовлетворили, потом он потребовал бумагу и авторучку, ибо хотел послать закрытый пакет генеральному прокурору, щедро угощал соседей по камере душистыми яблоками и ветчиной из своей передачи, подолгу просматривал картотеку библиотеки следизолятора, пока не выбрал рассказы Джером К. Джерома. Щеголев полагал, что ему, должно быть, не до смеха, но Курасов, видимо, надеялся на непогрешимость своей системы «Обувь продана, документы уничтожены», и потому снисходительная улыбка почти не сходила с его лица. Когда Щеголев вместе со следователем предъявили ему после очной ставки с Галицким сфотографированные накладные и инвентаризационные ведомости, он глядеть на них не стал, небрежно пробормотал — «Фабрикация!», хотя Щеголев видел, как он нетерпеливо сжался и уголком глаз косил-косил на документы, и тут же потребовал дать ему адвоката еще на стадии предварительного следствия.

Однако на следующий день Щеголев отметил, что Курасов забросил юмористические рассказы, последние известия слушал краем уха, жалобу генеральному прокурору писать раздумал, говорил, что цементный пол ему противопоказан, ибо у него разболелась печень, и все больше лежал на спине, сцепив руки под головой, и глядел на квадратное вентиляционное окошечко, прорезанное высоко на стене, в котором на фоне рябого облачного неба пропечатывались темные стальные пруты — два вдоль, два поперек.

Дело, меж тем, продвигалось. Очные ставки, перекрестные допросы, бесконечные сличения документов, толкотня ревизоров — от всего этого устали не только следователи и инспектора, но и, видимо, сами арестованные. Им, судя по всему, тоже хотелось, чтобы все быстрее кончилось. Скоро суд, а поскольку на суде подтвердится все, о чем когда-то сигнализировал Каграманов, то само собой будет восстановлено его доброе имя.

Думая обо всем этом, Щеголев шагал наугад по запустелому скверу, где несколько месяцев назад он впервые разговаривал с Верой. Тогда деревья щедро выставляли напоказ свою увядающую позолоту, а сейчас, оголенные, жались к металлической резной решетке, окаймляющей скверик. И он вспомнил такой же скверик перед зданием аэропорта в далеком украинском городе, где он был два года назад — навещал отца. Отец... Милый славный человек, всю жизнь проведший среди школьников, среди бесконечных сочинений, в суете выпускных экзаменов. А вне школы он чувствовал себя неловко, не мог приспособиться к людям, казался растерянным. Смерть жены выбила его из колеи, он как-то совсем притих и поспешно соглашался в любом споре, чего раньше с ним никогда не бывало.