Выбрать главу

Он был большой. Больше чем «Театр» и чем театр «Роза», располагающийся на востоке, неподалеку от южной оконечности Лондонского моста. Этот новый театр, как я думал, привлечёт людей из Вестминстера, а также из Лондона, и почти все они заплатят пенни лодочникам, чтобы те привезли их к лестнице Парижского сада. Отец Сильвии мог жаловаться на шум, который принесёт театр, но он также принесёт ему клиентов. Когда я пробирался между деревянными сваями,  проснулся и яростно залаял лохматый пёс. Он прыгнул ко мне, но его остановила цепь, прикреплённая к скобе у входа в театр. 

— Султан! — крикнул голос с лесов. — Прекрати зря шуметь! — Пёс зарычал и заскулил, но позволил мне пройти.

— Не обращайте внимания на Султана, милорд. Он не тронет вас, пока Джем не велит. — Говоривший был мастером, он сидел наверху, где разравнивал белую штукатурку на арочном потолке входной арки. — И будьте осторожны, милорд, — добавил он, когда со шпателя упали брызги штукатурки. — Ты делаешь раствор слишком жидким! — проворчал он на своего ученика, склонившегося над большим бочонком. — Осторожнее, милорд, — добавил он мне, и я протиснулся между бочкой и лестницей в огромный двор.

Там я остановился и отдышался. Новый театр был построен так же, как «Театр», но всё в большем масштабе и гораздо богаче украшено. Работники позолотили балюстрады трех галерей, которые, в отличие от двух в «Театре», начинались лестницами с большого двора. Двое чернорабочих клали плиты на песок и щебень. Никто, подумал я, не швырнет на сцену камнем, в то время как сцена «Театра» была уязвима для булыжников со двора. Уилл Кемп однажды потребовал, чтобы булыжники убрали.

— Я не против, когда мерзавцы бросают что-то мягкое, — говорил он, — но булыжники — это уж слишком!

— Относись к булыжникам, как к поводу угодить нашей публике, — возразил мой брат, и булыжники оставили.

Передний край сцены врезался глубоко во двор и был завешен тканью, вышитой плавающими в камышах лебедями. Черепичный навес покрывал заднюю половину сцены, и под ним, сразу над тремя дверьми, через которые входят и выходят актеры, располагалась галерея с колоннами, откуда самые богатые клиенты могли смотреть вниз, на сцену. Две массивных колонны поддерживали высокий навес, и художник, взобравшийся на леса, превращал голое дерево правой колонны в гладкий мрамор. Очевидно, он работал сверху вниз, потому что нижняя половина колонны всё ещё выглядела как древесина, а верхняя часть блестела, как кремового цвета камень, испещрённый серыми прожилками. Это было потрясающе. Я подошёл ближе и мог бы поклясться, что верхняя половина колонны сделана из самого дорогого мрамора. Художник, мрачный человек с шарфом вокруг головы вместо шляпы, заметил мой интерес. 

— Вам нравится? — спросил он, но без энтузиазма.

— Замечательно! — сказал я с искренним восхищением.

Художник сделал шаг назад на строительных лесах и хмуро оглядел свою работу. 

— Это театр, — попросту сказал он.

— Конечно, театр, — подтвердил я, озадаченный его ответом.

— Место обмана, — сердито проговорил он.

— Вы не одобряете?

— Одобряю ли я притворство? Фальшь? Нет, сэр, не одобряю. Лесть? Ложь? Как я могу одобрять? Богохульство? Распущенность? Я это ненавижу, сэр, ненавижу, но нужно же на что-то жить. — Он вернулся к своей кропотливой работе. — Нужно на что-то жить, — повторил он, на этот раз обиженно, себе под нос.

— Мистер Тимоти Наим — пуританин, — произнёс голос за моей спиной, — но он снизошёл до того, чтобы украсить наш дом сатанинских удовольствий.

— В наши тяжелые дни, мистер Лэнгли, — сказал художник, — я благодарен, что всемогущий Бог посылает мне работу, чтобы накормить семью. И именно Бог решит судьбу этого места, а не я.

— Я удивлён, что Бог не сразил вас насмерть за то, что разрисовываете мои колонны.

— Всё это я делаю во славу его, — сурово ответил Тимоти Наим, — даже в этом логове беззакония.

— Беззакония! — довольно повторил Лэнгли.

Я повернулся к нему и увидел крепкого человека с суровым лицом и короткой коричневой бородой. На нём была богатая одежда из тёмно-синей шерсти, в прорезях виднелся жёлтый шёлк. Одежда совсем не вязалась с лицом — проницательным, покрытым шрамами и обветренным. Грозный человек. Я знал, что он член гильдии золотых дел мастеров, но деньги нажил, по слухам, не ювелирным делом, а с помощью полудюжины борделей. Я почтительно перед ним поклонился. 

— Мистер Лэнгли, я...

— Я знаю, кто ты, парень. Видел тебя в «Театре». — Он нахмурился, очевидно, пытаясь вспомнить. — Ты играл глупышку, упавшую в обморок. Как называлась пьеса?

— «Два веронца», сэр? — предположил я, хотя притворялся, что падаю в обморок, и в полудюжине других пьес. — Я играл Джулию.

— Возможно, это была она. Неглубокая пьеса, разумеется, — с издёвкой сказал он, — но ты был хорош. Как звали другого парня?

— Саймон Уиллоби, сэр. Он играл Сильвию. 

Сама мысль, что Саймон Уиллоби играет персонажа по имени Сильвия, теперь наполнила меня ужасом. Он недостоин!

— Саймон Уиллоби, точно. — Что-то в этом имени позабавило Лэнгли, потому что он фыркнул от смеха. — Так почему ты здесь?

— Из любопытства, сэр.

— Из любопытства! — Он усмехнулся. — Будем надеяться, что ты не кошечка, а? Теперь поднимайся на сцену, парень, посмотрим на тебя.

Я бегом преодолел пару ступенек и взобрался на высокую сцену, почти в рост человека. На сцене, как я теперь увидел, имелось три люка, которые можно было использовать в качестве могил, как ворота на выход и вход в ад, или просто для неожиданных появлений. В «Театре» у нас был только один люк, открывающийся в зловонное пространство под сценой, где кот Шалун вёл беспощадную войну против крыс и мышей. Я очутился под навесом, или небесами, как это называют некоторые актёры, и, подняв взгляд, увидел ловко нарисованные облака, белые на синем небе. В облачном потолке было прорезано два люка, оттуда будут вылетать актёры, спускаясь с «неба» с помощью лебёдки. Боги, богини и ангелы цеплялись за верёвку и откидывали люк в надежде, что поворачивающий ручку лебёдки человек окажется трезвым. Я оглянулся и понял, насколько же велико это здание с высокими галереями:  один его двор вдвое больше, чем в «Театре».

— На прошлой неделе, — сказал Лэнгли, — один идиот заявил, что театр слишком большой. Что голос не слышно на верхней галерее. Скажи что-нибудь, парень, но не кричи. Просто говори так, будто играешь естественно. — Он повернулся и посмотрел вверх. — Бен, ты там наверху?

— Я здесь, сэр! — Бен, кем бы он ни был, скрылся в верхней галерее, откуда доносился прерывистый визг пилы, терзающей древесину.

— Слушай как следует, Бен, — крикнул Лэнгли, — и скажи, слышишь ли ты парня. — Он снова посмотрел на меня. — Давай, парень, говори.

Мой мозг отключился. Я пытался вспомнить слова, и не нашёл ничего.

— Давай, парень! Бен слушает.

— А ты ступай, мой мальчик, удались, — неожиданно вспомнил несколько строчек я, — изгнанник ты и здесь не должен медлить! — Я не кричал, но произносил слова довольно громко, как делал в «Театре», и помня, что публика будет позади и впереди меня, я медленно повернулся и произнес реплики из второй пьесы, которую играл с труппой моего брата. В этой пьесе я играл девушку по имени Лавиния, которую подло изнасиловали, вырезали язык и отрубили руки, но слова, которые я сейчас говорил, принадлежали Джорджу Брайану, игравшему моего отца, римлянина Титуса Андроника. — И, если любите меня, как верю, — продолжил я, заканчивая поворот, — обнимемся, пойдём. Нас ждут дела.