— Что за... — начал мистер Прайс, и я ткнул кинжалом в пах Рыбоеду. Тот издал невнятное мычание.
— В чём дело? — раздраженно спросил мистер Прайс.
— Собираюсь отрезать ему яйца, — объяснил я.
— Он отрежет мне яйца, — эхом повторил Рыбоед таким тоненьким голоском, что сошёл бы за героиню в любом театре.
Мистер Прайс меня удивил. Пусть он и был толстяком с брюхом борова, поросячьими глазками и свиными челюстями, но двигался стремительно. Он схватил Рыбоеда за воротник камзола и отдернул от моего клинка, так что ноющий дурак чуть не рухнул, ударившись о стену.
— Рутгерс! Карсон! — проревел мистер Прайс.
Дверь открылась, и вошли двое персивантов, видимо, ждавшие снаружи. Они увидели кинжал в моей руке и вытащили мечи.
— Брось кинжал! — проревел мне один.
Я сомневался, что они воспользуются мечами, ведь мистер Прайс нуждался в человеке, способном ответить на его вопросы и украсть пьесу, а не в проткнутом мечом калеке, и потому я не выпустил из рук кинжал. Я молчал, потому что не знал, что сказать. Эти двое оставили дверь открытой, и я чуть было не решил рвануть к ней, но, конечно, далеко бы всё равно не убежал. Они преградили мне путь.
— Я убью его, — провизжал Рыбоед.
Клинок приблизился к моему горлу. Что мне оставалось делать? Перерезать горло Рыбоеду, чтобы взамен мне выпустили кишки? Я опустил кинжал.
— Ты его не убьешь, — спокойно сказал мистер Прайс Рыбоеду, — просто оторви ему рукав.
Мой старший брат вечно наставлял меня не испытывать судьбу, и я считаю это дельным советом. Но зачастую все дельные советы игнорируются. И всё же тем вечером, столкнувшись лицом к лицу с двумя мечами и ножом Рыбоеда, я решил, что хватит сомневаться. Пришло время действовать. Я оттолкнул Рыбоеда, прежде чем он перехватил мою руку.
— Хотите, оторвать мне рукав? — спросил я.
— Хочу, — ответил мистер Прайс.
— Тогда я его сниму, — сказал я, вложил кинжал в ножны и расшнуровал рукав. Я любил одежду и не имел никакого желания, каким бы неприятным ни случился вечер, наблюдать, как глупец портит прекрасный камзол из бархата, испанской кожи, французского кружева и белого шёлка. Узлы были старыми, и чтобы их развязать, требовалось некоторое время. Но никто не вмешивался, и наконец, рукав отделился от плеча и я стянул его через запястье.
— Теперь сорочка, — сказал мистер Прайс, жестом указывая на мою левую руку.
— Соткана эльфами, — сказал я, — из льна, отбелённого феями.
— Обнажи руку, придурок, — рявкнул он и посмотрел на Потного. — Неси, Томас, — сказал он, — и побыстрее.
Я актёр, и актёр хороший. Я играл для публики семь лет и изучил актёрские хитрости, и признаюсь, сплошное удовольствие наблюдать за молчащей толпой, когда публика смотрит, затаив дыхание, становясь свидетелем убийства или поцелуя. Удовольствие слышать бурные аплодисменты, приветственные возгласы, получать подарки, видеть молчаливое восхищение. Неприятно, когда зрители рассержены, простолюдины свистят, а по сцене с брызгами разлетаются гнилые фрукты, но это редкость. Мы, актёры, можем играть с публикой, как музыкант играет на лютне. Возможно, вы видели нас, платили пенсы, чтобы стоять внизу или сидеть повыше, в галереях, и если мы выполняли свою работу хорошо, то вам показалось, что это проще простого.
Но это нелегко. Чудовищно трудно. Я помню сэра Годфри, который злился, как дьявол, наставляя нас, мальчишек.
«То, что вы делаете — неестественно, — говорил он, рассекая воздух массивным берёзовым прутом, которым любил прогуляться по нашим голым задницам, — и я говорю не о ваших отвратительных репетициях, а о представлении. Быть на сцене — это неестественно, но теперь вы научитесь выглядеть естественно». И мы научились.
«Это обман, — говорил сэр Годфри, иногда стоя за спиной одного из нас и расстёгивая штаны, — столь же фальшивый, как сиськи у продажного содомита, но публика хочет быть обманутой, а вы — волшебники. И первый шаг для убеждения дурака — поверить самому! Вы должны верить, потому что, если не верите вы, то и они не поверят. Во имя Отца и Сына, мальчик, нагнись».
Обман — тяжёлая работа. Может показаться, что это легко. Но стоит только понаблюдать за ряжеными на какой-нибудь деревенской ярмарке, чтобы понять разницу между людьми, которых вы видите на сценах лондонских театров, и неловкими дурачками, кривляющимися на своих повозках. Страшно проходить через дверь артистической на суд двух тысяч зрителей, стоять лицом к лицу перед лондонцами, смотрящими с галерей, и видеть море внимающих лиц во дворе. Некоторых актёров, играющих всю жизнь, рвёт перед ведром у выхода на сцену, другие бледнеют как смерть и не могут унять беспокойство или крестятся украдкой. Но когда пора выходить на сцену, они открывают дверь и уверенно шагают в круг света. Они улыбаются, их плащи изящно кружатся, и простолюдины приветствуют их изумлением и аплодисментами, а всё почему? Потому что они притворяются.
Именно это я и сделал в ту ночь в жаркой комнате мистера Прайса. Я притворился. Я был напуган, это правда, потому что знал — ничего хорошего ждать не приходится, но я актёр, и хотя мое сердце билось как пойманная птица, а мышцы на правой ноге дрожали, я притворился смелым. Потом я увидел, что находится в руке у Потного, и страх превозмог притворство.
Это было клеймо. Он держал длинный железный прут, обёрнутый в толстую ткань, и на его конце было раскалённое железо. Этот наконечник пылал красным жаром, мерцая в уже перегретом воздухе.
— Неси, — опять сказал мистер Прайс, и Потный обогнул стол. — Держи его, — приказал мистер Прайс, и Рыбоед схватил меня. Он держал меня крепко, повернув левой обнажённой рукой к Потному.
— Ты хочешь сбежать, а не принести мне то, что я требую, — сказал Джордж Прайс, подняв руку, чтобы остановить раскалённое железо, — и потому я помечу тебя клеймом с буквой «П». Оно может означать «Прайс», но нет. Может означать «протестант», но нет. Оно могло бы даже означать «притворщик». Но это значит «папист».
— Я не папист, — произнёс я, больше не притворяясь. Страх уничтожил притворство, и голос не пронесся над головами простолюдинов, которые наваливаются на край сцены и щелкают орехи у наших ног. Я с испугом всхлипывал.
— «П» значит «папист», —повторил мистер Прайс. — Римская нечисть — враги нашей страны и прячутся в тени, а я помечаю их, выводя на чистую воду.
— Я не папист, — повторил я почти шёпотом.
— Возможно, и нет, — сказал мистер Прайс, — но я поставлю тебе клеймо паписта, и если ты обманешь меня, мастер Шекспир, каждый констебль и каждый судья в Англии узнает клеймо и отыщет тебя. Каждый шериф в каждом городе получит твоё описание. Ты будешь человеком с клеймом, и ты станешь моим! — Он кивнул Потному. — Давай.
Потный покосился на меня и ткнул клеймом мне в предплечье.
И я завопил.
Боль была ужасной. Я закричал и дернул руку, чтобы избавиться от боли, но Рыбоед удерживал меня слишком крепко. А затем вмешался Саймон Уиллоби.
Он с криком бросился через комнату.
— Я сам! Он сделал мне больно, разрешите мне ему отомстить!
Он оттолкнул Потного, случайно убрав клеймо с пузырящейся кожи на моей руке, а потом схватил железный стержень, желая снова воткнуть его в мою плоть.
Только он забыл, что всё клеймо — и буква П на конце, и служивший ручкой длинный железный стержень — раскалены. У него не было тряпки, как у Потного, и как только он схватился правой рукой за стержень, Саймон снова закричал. Он завопил как ребёнок, бросил клеймо, сунул обожженную руку между ног и присел, всхлипывая.
— Как больно, о Боже, помоги мне! Как больно!
Тростник на полу загорелся. Он был сухим, его следовало заменить несколько недель назад, и как только докрасна раскалённое клеймо упало, тростник охватило пламя, которое быстро распространилось. Рыбоед и его спутник отпустили мои руки и начали тушить огонь, Саймон Уиллоби визжал, а Поросёнок Прайс завопил Потному, чтобы тот поднял железный прут. Что он и сделал, но когда Саймон Уиллоби вырвал клеймо, Потный выронил ткань, и теперь, схватившись голой рукой, заорал от внезапной боли и снова уронил раскалённое железо. Сено вновь вспыхнуло.