В то время никто не знал, скольких в Могадишо убили за годы войны и сколь многие оттуда сбежали. Да и к тому же страну выжгла засуха, и город заполнили беженцы из других краев. В столице, как и в Харгейсе, люди не имели ничего и нуждались во всем. Но здесь все казалось еще ужасней.
Несмотря на согласованное «прекращение огня», вооруженные участники конфликта продолжали биться за город. Стреляли дни и ночи напролет: в основном далеко и без вреда, но иногда – совсем рядом.
Как-то я спросил одного с оружием, зачем он сражается. Он покосился на меня сквозь сигаретный дым и сказал: «Сегодня четверг. В пятницу у нас выходной, мы молимся в мечети. А по четвергам война».
В течение дня-другого после моего прибытия в Могадишо несколько сомалийцев – чьи имена мне назвали, предупредив, чтобы не искал слишком явно, – и впрямь появились у ограды представительства ООН, где я проживал, и спросили обо мне. Я так и не выяснил, как они узнали, что я там. Но я достаточно долго прожил в Африке, чтобы на опыте убедиться в удивительном могуществе Духа Святого и в эффективности «сарафанного радио».
Я передал приветствия от их коллег и объяснил, что другие гуманитарные агентства наняли меня разузнать самые насущные нужды города. Мои новые сомалийские друзья оказались сокровищницей знаний. Они не только подтвердили, что кризис в стране чудовищен: работает только один из десяти; восемьдесят пять процентов населения голодают; за полгода более трехсот тысяч умерли голодной смертью, и бывало, умирало по три тысячи в день, – они еще и организовали мне поездку по городу.
Они показали мне все – и некогда богатые кварталы с их охраняемыми воротами и оградами, и жалкие временные лагеря (даже слово «трущобы» не отразит степень их недолговечности), где обретались беженцы из деревень. Они ютились в самодельных палатках из потрепанной ветоши, в лачугах из картонных коробок или где-то еще, где можно было получить хоть малейшее подобие уединения или укрытие от палящего солнца. Как и в Харгейсе, сплошь и рядом нормальные, повседневные вещи – школы, больницы, магазины – ушли в прошлое. Та жизнь, что осталась в Могадишо, была настолько далека от нормальной, что граничила с безумием. И знаки этого безумия были везде.
Истощенные матери скребли сухую землю костлявыми пальцами или сломанными палочками. Я не мог понять, что они делают, пока до меня не дошло, что в этой жесткой бесплодной земле они роют могилы, чтобы тихо опустить туда мертвых детей и привалить их камнями.
«Зеленая линия» – вечно изменчивая фронтовая полоса – расколола город на территории, оккупированные сторонниками двух наиболее влиятельных полевых командиров – злейших врагов, несмотря на их общее происхождение из одного клана.
Могадишо напоминал мне ветхозаветный мир, не знавший Иисуса и никогда не открывавшийся Сыну Человеческому или Его посланию. Ваал, Голиаф, Навуходоносор здесь чувствовали бы себя как дома. Наверное, Иисус говорил именно о таком мире, когда в двенадцатой главе Евангелия от Матфея пре-дупреждал порицателей-фарисеев: «Всякое царство, разделившееся в самом себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит».
Позже, в том же разговоре, Иисус приводит другую аналогию, звучащую словно пророчество о Сомали: «Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находит; тогда говорит: “Возвращусь в дом мой, откуда я вышел”. И, придя, находит его незанятым, выметенным и убранным; тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и, войдя, живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого. Так будет и с этим злым родом» (Мф. 12:43–45).
По мне, эти слова абсолютно точно отражали жизнь в Могадишо.
Когда мои гиды-сомалийцы привезли меня посмотреть на участки, захваченные нынешними вожаками (по слухам, убившими всю семью, владевшую домом и землей) под штаб-квартиру и личную резиденцию, передо мной предстал самый устойчивый образ греховности. За воротами с мощной охраной полевой командир и его прислужники, захватив себе генераторы, смотрели спутниковые каналы и жрали от пуза.
А у ограды скопилась сотня отчаявшихся детей с распухшими от голода животами. Они ждали частого, хотя и не ежедневного, события. Когда тушу животного, забитого на ужин вожаков, вывешивали на ограду, голодные дети забирались на забор, как саранча, и хватали и рвали куски окровавленной шкуры, впиваясь в них зубами ради малой толики жизненных сил.
Здесь властвовал ужас – и он заставил меня по-иному смотреть и на «зло», и на падшую людскую природу.