Тронула пальцем грудь. В другой руке крепко держала платье, словно боялась – взмахнет рукавами, улетит. Глаза обшарили плечи и ребра. Скользнули вниз. Как устроен человек? У женщин внизу треугольник. У мужчин отросток. Это для размножения. Она читала в старинной энциклопедии. Она все знает. И даже больше. Но о страхе нельзя говорить. Нельзя думать. О нем нельзя помнить. Он просто есть, и все. Не надо тревожить его.
Довела взглядом до коленей, до лодыжек, до пальцев ног. И взмахнула парчой. И скользнула в нее обреченной рыбой. Сама прыгает в сеть. Сама забьется, заплещет хвостом, плавниками, задохнется. Ударят багром по голове; счистят чешую; разделают, разрежут – зажарят на чугунной громадной сковородке – и зеленью посыплют, и подадут к столу.
И родители будут есть и похваливать: а, черт возьми, как вкусно! Неужели это наша дочь?
Добавки! Еще!
Стояла босиком, в парчовом платье, перед зеркалом.
Потрогала, как живую, туго скрученную из золотой парчи маленькую розу над вырезом между грудями.
Дверь пропела: ми, ми-бемоль, ре. В детскую спальню шагнул человек.
Манита резко, на одно мгновенье, увидела в зеркале: летящий наискось снег, и закинутое лицо, и кричащий рот, и серебряную брошенную во тьму монету щеки, и ночь взметнулась и повисла смоляными космами, и борьба, и стон, и красное, красное горькое густое варенье, медленно, толстыми каплями, стекает по белым голым плечам, по живой голой свече, а ей гореть-то – миг, другой, и погаснет.
Отец взял ее обеими руками за плечи.
– Манита! Что ты тут творишь? Среди ночи?
Ее голова обернулась к нему.
А она сама все так же глядела в зеркало.
Ее стало две, не одна.
– Я? Ничего. Я сплю.
– Манита! Врешь и не краснеешь! Ты же не спишь.
– Я сплю.
– Ты крадешь из шкафа мамины наряды. Если что испортишь? Она с меня голову снимет.
Ее лицо глядело на отца, а ее глаза глядели вглубь страшного зеркала.
– Ты боишься ее.
– Не боюсь, а берегу.
– Меня ты не бережешь.
– Ну ладно! Ну хватит!
Попытался повернуть ее к себе целиком. Манита стала как стальная. Как бронзовый памятник Ленину, Сталину. Ее ноги вросли в паркет. Не вырвать.
Отец осилил. Теперь они стояли лицом к лицу.
Манита потеряла зеркало из виду.
И потеряла страх.
Глазами обожгла глаза отца.
Послала из-под ощеренных зубов презрительный выдох его прокуренным, колким губам.
Прикрыла ладошкой парчовую розу, как пойманного жука.
– Эй! Не трогай розу! Портниха ее некрепко пришила!
Манита вцепилась в розу и с силой дернула. И оборвала.
– Что ты! С ума спятила!
Она размахнулась широко, хулигански, как пацан, и от локтя, жестко и ловко, бросила золотую розу в открытую форточку.
Фортку в детской мачеха всегда держала открытой. Ребенку нужен свежий воздух. В жару. В мороз. Ночью. Днем. В солнце. Во тьме. В болезни. В здоровье. В крике. В молчанье. В смерти. Всегда.
– Как вы думаете, Ян Фридрихович, все-таки, какова природа бреда?
– Какой простой вопрос, Лев Николаевич! Простой как лапоть!
Снегобородый старик и высоченный, косая сажень в плечах, горбоносый, могучий Голиаф глядели друг на друга. Старик сгорбился за рабочим столом, заваленным сугробами бумаг. Голиаф, веселясь, полупрезрительно-полунасмешливо, играя одним углом рта в усмешке то ли вежливой, то ли оскорбительной, стоял и глядел старику в лицо, сползая взглядом со лба на затылок, на мятую белую шапочку.
– Простой?
Старик поправил на носу пенсне. Голиаф яростно потер гладко выбритые сине-сизые щеки ладонями. Старик отвернулся: от великана слишком терпко пахло одеколоном «Шипр».
– Ха, ха. Ну да, простой! А ответ-то на него – сложный! Нобеля тому, кто отгадает!
– Простой…
Белая шапочка качнулась и наклонилась. Старик нагнул голову. Глядел на носки своих старых, скороходовских, тщательно наваксенных черных ботинок.
– А вы хотите сказать, что…
Старик поднялся пугающе резко, будто стул под ним загорелся.
– Да! По-другому! Вопрос сложный! А ответ на него – простой! И он – один! И мы его не знаем! Знали бы…
– Не строили желтых домов, коллега? Но ведь мы с вами исполняем нашу мечту, не правда ли? Я вот всю жизнь мечтал стать… ухохочетесь!.. гипнотизером. А психиатром стал. И не жалею ничуть. Все очень близко.
– Лавры Мессинга не давали покоя?
Граненый стакан поблескивал: косо падал из оконного чисто вымытого стекла, из-за выкрашенной белой масляной краской толстой решетки свет фонаря. Зима. Фонари зажигают рано. А люди все равно идут и падают. Ноги подворачивают. Ключицы ломают. Травмпункт пятой больницы забит до отказа. Чем тело лучше мозга?