Шапочка вывалилась из руки Любы. Боланд поймал ее на лету.
– Наденьте…
– Она умирает…
– Бросьте… пороть ерунду…
Но сам, видела Люба, уже боялся.
Плечи Маниты поднялись над грудной клеткой, и грудина ввалилась внутрь, как сломанный ящик. Она все так же, дудочкой, держала деревянные губы. Грудь не поднималась. Замерла.
– Не дышит…
– Сейчас задышит!
Не глядя, взял у сестры из рук шприц с кордиамином. Отдал ей – с глюкозой. Закатал рукав, воткнул иглу. Попал в сосуд: под кожей разливалась синяя кровь.
– Теперь глюкозу. Я сам. Перехвати ей руку.
Сестра обкрутила Маните руку выше запястья резинкой, вена надулась, Боланд попал в вену сразу, выдохнул облегченно. Глюкоза вытекала из иглы внутрь. Внутрь женщины. Внутрь смерти. Белая, сладкая жизнь.
«Живи. Только живи. Ты ничего не будешь помнить, что мы тут с тобой сделали».
Все. Ушла доза! Скулы Маниты из синих стали чуть розовыми. Грудь задышала. Шумно вылетал воздух из носа. Мышцы опять стали перекатываться под кожей. Судороги усилились. Она закусила губу и прокусила до крови. Боланд схватил с тумбочки столовую ложку и всунул Маните в зубы.
– Эх, черт… надо было палку… Маша, до чего ты дура!..
Руки женщины ожили. Она взмахнула ими и водила ими сначала по сведенному болью лицу, потом махала перед лицом. Два белых флага. Сжались в кулаки. Махала кулаками. Сквозь зубы, с торчащими в них самолетной ложкой, вырвался громкий стон. Такой же стон вырвался у Любы. Глотка под подбородком Маниты вздулась, как зоб у индюка. Клокотанья раздирали ее изнутри. Она била головой по подушке. Санитары навалились ей на плечи. Держали крепко. Она билась. Вырывалась. Она текла лавой. Брызгала ядом. Лилась спиртом. Пьянила их всех, слабаков, недужных, бессильных, сильной и великой водкой. Да! Я такая! Витька Афанасьев всегда говорил: ты пьяная женщина, и ты нас пьянишь. Мы от тебя, лишь от тебя хмелеем!
Румянец внезапно, разом, скатился со щек. Снежная пустота залила лицо. Перестала дергаться. Бороться – перестала. На койку рухнула. Задрала подбородок. Изо рта побежала пена. Окаменела. Закатила глаза. Слоновая кость белков сквозь прорези век. Хрипы птичьего горла. Сестра тащила капельницу. Боланд тихо матерился. Люба глядела неподвижными глазами. Два дорогих опала с красными точками плывущих прочь зрачков под белым крахмальным шутовским колпаком.
Кома пришла во второй раз. Ничего. Такое тоже бывает. Выведем. Не тех еще выводили. И эту вытащим. Маша, калий, магний, коргликон! Маша, камфару! Нашатырь! Не больной. Ей! Пальцем на врача показывал. Люба сама взяла ватку из дрожащих рук сестры. Кололи, искали вены, не находили, опять кололи. Синяя кровь медленно, важно текла в недосягаемых тонких, водорослевых жилах. Надо было найти кончиком иглы и проколоть насквозь единственный миг, вставший между болью и безмолвием. Нашел. Он всегда находил. Он опытный. Это ему лучше ничего не помнить. Но он всегда помнит все. Ему самому надо бы инсулиновую кому. Пожалуй, он попросит Любу. Она уже насмотрелась. Она уже научилась. Она понятливая.
Всех отослали: санитаров, сестру, нянечек. Обедали, молча стучали ложками. Люба не ела. Она не могла есть. Она сидела на колченогом стуле около Манитиной койки. Смотрела на нее. Пришла Тощая. Потрепала ее по плечу: что восседаешь тут? На это постовая сестра есть! Люба глядела невидяще. Опалы плыли. Прошептала: я слежу за ней.
Когда Манита очнулась, она изумленно обводила глазами плафоны, тумбочки, палату, окно за решеткой.
Где я? Кто я? Люба улыбнулась и заплакала. Ты в больнице. Ты что-нибудь помнишь? Я ничего не помню. И я тоже ничего не помню; вот и хорошо, мы обе свободны.
Люба вытирала слезы шапочкой.
Манита лежала недвижно, спокойно, вытянув ноги, тускло глядя в белый потолок.
Беньямин ловил таракана.
Он ловил больничного таракана, а вся палата глядела на него и хохотала.
Советы давали.
– Ты ловчей, ловчей!
– Прыгни, прыгни!
– А ты присядь! Присядь!
– Да нет, что тут присядь, ты на живот ляг! На пол! Не бойся! Он чистый!
Таракан-прусак резво бежал по полу. Останавливался, шевелил усами. Беньямин подкрадывался. И только заносил согнутую ковшиком руку – таракан срывался с места и заползал под тумбочку.
– Все! Убег к шутам!
Нет. Выползал опять. И выползал на середину палаты, будто дразня Беньямина; и снова Беньямин сгибался в позе ловца и осторожно навострял руку.
– Шалит! Шалит он с тобой!
– Ну, Блаженный, не подведи! Ап!
Беньямин сам не знал, зачем он ловил бедняжку. Потому, что живой? Потому, что другой?
– А ты его тапком, тапком! Хлопни и раздави! Что церемониться!