До чего же странно было видеть, как эта неподходящая пара так безотрывно и, похоже, безмолвно смотрит друг на друга: ее темноволосая голова склонилась к его губам, длинные ресницы упали на щеки, полураскрытые губы не двигались, а он - он улыбался, хоть и дурашливо, но ласково, трясущиеся губы распустил, старую шляпенку надвинул на самые глаза, из которых по-прежнему текло; и все же при том, что Кочетт был старой развалиной, она же была горячая, белозубая, гордая своей молодостью, с грудями - верно говорил Кочетт - как расцветшие тюльпаны, даже чересчур, коли на то пошло, роскошными, чересчур рыхлыми, какие бывают у евреек, при всем при том он и сейчас мог с таким томным изяществом поднести к этой округлости руку, на миг задержать в ней эту дивную чашу, прежде чем в отчаянии уронить иссохшую руку ей в колени, что заставил бы улыбнуться женщину и почище Джипси так же, как улыбалась она, пусть лестный жест этого эпикурейца и вынудил бы ее неспешно отвести глаза, пусть никчемность такой хвалы от него и вынудила бы сокрушенно вздохнуть. Кому из них, гадал я, она предалась? Волосы ее рассыпались по спинке стула, голова опускалась все ниже и ниже на грудь, пока в глазах ее не отразились тлеющие угли, и тогда она разрешила ему отодвинуть юбку с колена - лишь на самую малость, - и он ласкал его иссохшей рукой так бережно, словно лебяжий пух, ласкал и после того, как отблеск огня заиграл в ее залитых слезами глазах, ласкал, а она сидела, застыв от горя, и ее трепетные стенания волнами уносились в полную шорохов ночь. А Кочетт хоть бы шелохнулся, хоть бы слово сказал, но, будто надеясь, что его старческая рука может утишить ее детский плач, все ласкал и ласкал, все заглядывал и заглядывал совсем по-собачьи ей в глаза. Увы, каждый измученный вздох был лишь преддверием новой бури слез: так волны, ненадолго утихомирясь, вновь нежданно, неотвратимо бьют о берег.
Не в силах дольше выносить собачий взгляд старого распутника и вздохи и стенания девушки, я, спотыкаясь, оставил позади светящееся оконце, скрипучие ворота и сам не заметил, как побрел под сводом каштанов, где ветер взметал пыль, и пошел вверх по большаку, которым проехал в этот вечер: я был слишком потрясен, чтобы вернуться в Усадьбу и сидеть одному в своей запущенной комнате. Потому что в суровой тьме, где в потрепанном непогодами, ветхом домишке двое горевали горем друг друга, и родина, и свобода показались мне мелки; передо мной все маячили отвислые материнские груди, большой материнский живот молодой девушки и жалостливое лицо старого распутника, и я не заметил, что бесцельно бреду все дальше и дальше.
Внезапно за темной долиной, подскочив, взмыли желтые языки пламени, и ветер донес сквозь ночь треск горящих досок, пропитанных многолетней сыростью стропил и горящей в их трещинах и смолистых прожилках нечисти.
За деревьями, как гигантский костер, клокотало пламя, и когда я сбегал по тропинкам кочеттовой Усадьбы, на фоне зарева рисовались то очерки окон, то кромка щипца, то дымоход. В сторожке все еще горел свет, но я, не заглянув в оконце, затарабанил в дверь и тарабанил до тех пор, пока не зашлепали босые ноги и голос Джипси не сказал:
- Это кто? Кто там?
- Пожар! - заорал я. - Что делать? По ту сторону долины большой дом горит. А где бесноватый Кочетт? - забывшись, брякнул я.
Она ответила, не открыв двери:
- Его здесь нет. Разве он не в Усадьбе?
Что греха таить, этой ночью я вел себя глупее некуда.
- Не знаю, - крикнул я в ответ.
- Не знаешь?
Она чуть приотворила дверь и испуганно глянула на меня.
- Чей дом горит? - спросила она.
- Не знаю. Прямо за рекой, напротив Усадьбы.
Придерживая пальто на груди, она шагнула к углу сторожки и поглядела на объятый пламенем дом.
- Это дом Блейков, - сказала она. - Им уже ничем не помочь. Они, чать, придут к нам. А где Кочетт? - вдруг всполошилась она.
- Я думал, он здесь.
Она растерянно посмотрела на меня, но как она ни боялась за Кочетга, а все хитрила.
- Разве он не в Усадьбе? - без особой уверенности настаивала она.
- Возможно, - забормотал я. - Не исключено, что он там... То есть я так думаю, что он там.
- Ты смотрел?
- Я ходил гулял, - сказал я.
- Гулял?
Наступило молчание.
- Сколько времени? - спросила она.
Я поглядел на часы, сказал: "Второй час" - и различил в ее взгляде страх и подозрение, от стыда (ведь я шпионил за ней) мне трудно было смотреть ей в глаза. Не сразу до меня дошло, чем вызван такой взгляд: она считала, что мой приход этим вечером - приход человека "в бегах" - как-то связан с пожаром, что я приказал поджечь дом в отместку, в наказание, что Кочетту тоже не поздоровится и что выполнил мой приказ, конечно же Стиви. Вот тупость-то - правда, в деревне до поджогов тогда еще редко доходило, и я догадался, чем вызван пожар, лишь когда увидел, сколько страха, недоверия и ненависти в ее взгляде.
- Нашел время гулять! - бросила она и, слетев с насыпи, кинулась вверх к Усадьбе и забухала в дверь тяжелым молотком в виде головы кочета, да так, что грохот огласил окрестности и даже пес где-то за полями в ответ на ее бух-бух завел свое гав-гав.
Я попытался объясниться:
- Я потому и уехал из города, чтобы отоспаться. У меня бессонница. Ну я и встал - вышел прогуляться.
- Интересно знать, как это тебе удалось выйти? Кочетт ведь ключ держит у себя в комнате.
- Дверь стояла нараспашку.
Я что-то утаивал от нее, и она мне не поверила.
- Господи! - взвыла она. - Куда ж он подевался?
Подстегнутая страхом, бешенством, подозрительностью, она рванулась ко мне тигрицей, у которой отняли самца, но и тут я не преминул отметить: "Ого, значит, Кочетт у нее на первом месте. Вот оно что!"
- Где он? - кричала она. - Вы что с им сделали? Чтоб вам всем пусто было,...... и вы все после этого, вот вы кто. Отвечай, вы что с им сделали?
Каменный фасад эхом отражал ее голос, отбрасывал в поля, и там ему вновь вторил эхом лай пса.
- Ничего я не знаю, - взорвался я. - Наверное, пьян в стельку. Стучите посильней.
И в свою очередь замолотил кочетовой головой, пока у меня не заныла рука. Ни звука в ответ, лишь лаял, не в силах угомониться, пес за полями, трещало пламя за рекой и в доме ерзала и заунывно выла старая овчарка.
Девчонка в страхе поймала меня за руку.
- Слышь, собака воет - не иначе как кто помрет.
- Ш-ш-ш, это что там за окно?
- Их дом ИРА подожгла? - спросила она, обернувшись через плечо.
- Мне ничего об этом не известно. Как бы нам войти?
- Это они за того мальчонку, которого чернопегие убили. Ой-ёй, вы, небось, и с Кочеттом разделались. Уж точно разделались.
Окошко буфетной оказалось открытым, я пролез через него и открыл ей парадный вход. Мы поднялись одной темной лестницей, другой, овчарка волочилась за нами - и вот мы в его комнате. Он храпел, перевалясь на живот, видно, как следует нагрузился, ночная рубаха сбилась, заголив колени, на голове красный, весь в пуху, колпак. Устыдившись его вида давно не мытых ног, заросших грязью морщин, изрезавших шею и затылок, Джипси в бешенстве тряханула Кочетта, да так, что он разом проснулся; при свете просочившегося в комнату зарева Джипси заметила, что мне смешон его нелепый вид, и как ребенку поправила ему колпак, прикрыла плечи, а он так и сидел на кровати и озирался в угрюмом дрожащем свете, ну точь-в-точь Дон Жуан в аду.
- Они вас не тронули? - спросила она.
- Я... да-да. Вот только...
- Поглядите-ка. - И он поглядел туда, куда показывал ее палец.
- Господи! - вырвалось у него. - Тотти Блейк!
Глаза у него чуть не выскочили из орбит. Чтобы овладеть собой, он потащился через всю комнату и в одной рубашке, весь скрюченный, замер у открытого окна.
- Господи! - только и мог сказать, и еще: - Вы слышите их? Слышите, какой шум?
- От пожара? - спросил я.
- Нет, это грачи каркают. Никогда больше они не станут здесь гнездиться. Жар их погубит.
И он смял колпак и упал на колени, захлебываясь плачем, как ребенок. Джипси склонилась над ним.