ар?», он снова расплывается в улыбке и уже подтверждает мне: «Да, это жар. Когда жар в скорости, значит, солнце бранится». Следом я спрашиваю его, на что-то явно надеясь: «Берет не рукавом, коварством и с душой поэта?», – он спокоен всем своим состоянием, только оценил меня взглядом и мягко высказался: «Вор». Я спрашиваю его «Ты воришка?», – он возмущен, твердо настаивая на обратном. – «Нет, я только убежал из дома, я никогда не крал». «Покинув дом, ты украл себя у кого-то, значит ты воришка». Мальчик молчит. «Нет. Ты не права, я изведал, что значит возвращаться назад, при этом забегая далеко вперед, намного дальше своей плоти». Здесь мы видим очередную дверь, ничем не выделяющуюся из остальных, он точно указывает: «это она», – прекращая наш общий разговор, подходим к ней ближе. На ней нет числа и ей нет имени, он хватается за ручку двери, словно та ему до боли знакома, и смотрит на меня глазами сына. Я снимаю ключ с кольца, аккуратно вставляю его в замочную скважину, мальчик крутится вокруг меня, ожидая намеченное, играется своими крохотными ручками с моей оранжевой юбкой. «Оставь ключ», – серьезно бросает он мне, и я более ничего не трогаю – ключ в замке, и он сам начинает поворачиваться. Дверь открывается очень медленно, словно приглашает нас. Мы входим вовнутрь, и это нутро оказывается классом литературы для старшеклассников. Школьные парты, полки с книгами, портреты писателей, поэтов, темная доска, будто квадрат Малевича. Мальчик рад увиденному, неуклюже занимает свое место и, усевшись на стул, непоседой дергает ножками. Я присаживаюсь следом за ним в ожидании явного урока. Он разворачивается ко мне и достает из кармашка рубашки маленькую черно-белую фотокарточку, «смотри», – говорит он, заурядно хвастаясь, преподнося мне ее, – «это я». На фото, изображен зрелый мужчина с отращенной бородой. Я говорю ему: «ты очень красивый». Он доволен ответом и полон улыбок, убирает фотокарточку обратно в кармашек. «Не утомляйся», – так взросло вдруг говорит он мне. «Если пишешь, пиши до поры, пока не пройдут гонжи, мнимые строи под классифицированные звуки раскаленных труб. Не мучай себя. Вдохновенье – сеньора души, когда трепетно». Я слушаю и понимаю его, осознавая, что это не совет, а раскаянье, что в этом есть некая беда, о которой он мне никогда не скажет, есть поверхностное признание. Его попытка чему-то меня научить, осторожно предупреждая, что-то отломить от себя в виде важного. «Я всегда знала об этом. Спасибо за то, что не даешь забывать». Он нахмурился и достал из второго кармашка древнюю индийскую монету, она полностью закрывала его маленькую ладошку. «Я хочу купить тебя на время». «Это невозможно, я слишком дорого стою». «А что, этого не хватит?». «И миллиарда подобных ей», – мальчик убрал монету обратно в карман, немного понурившись, глубоко задумался над моей мыслью. «За мной ведь скоро придут…», – с сожалением он напомнил мне о времени, немного стесняясь. Мы оба ждали ее, вот-вот послышатся шаги, и ему будет очень тяжело в очередной раз увидеть ее страдания. «Джим, что для тебя мусор?», – спрашиваю я, выясняя последнее. «Мусор, есть небрежные мысли, есть пафос несовершенства, кровная ошибка, удушливые щепки, и ты полон их». «И какому из видов присуще?» «Тем, кто боятся слова свобода, тем, кто боятся быть побежденным ею, у тех мусор в крови, а свобода это не твой полный кувшин и даже не глина без формы». «Свобода это твой интерес духа?», – глядя в него, уточняю я. «Еще бы… Если ты в материале, то некогда больше». «В тебе много щепок?». «Только одна… мне будет очень плохо, знаешь об этом?», – устало затянул он последнее. Новые шаги, доносившиеся из коридора бесконечности, подражали нам, мы ждали их точные черты еще где-то час, молча, не охраняя слово мыслей, думали о своем. В нашу дверь вошла горькая женщина, одетая в темное, она что-то принесла для Джима. Джим узнал ее и, напряженно вскочив, подошел к ней поближе. Внезапно засуетился, глядя ей прямо в лицо, что-то пытался скрывать, но все же не смог удержаться и расстегнул рубашку. Его тело было усыпано шрамами от уколов. «Вот моя щепка», – произнес он, в яром признании развернувшись ко мне. «Мама, прости, но отец так и тянет меня в могилу », – в раскаянии произнес Джим, обращаясь к печальной женщине, и я понимаю, что все, что сейчас происходит, есть образы его неистребимой горечи и сожаления. Он представляет себе этот момент, и мы слышим десятки чьих-то шагов, уже на двоих проживая его сильное воображение, так все застывает на час. А после в нашу дверь влетают юнцы, только сбежавшие из дома, только вдохнувшие безрассудность ночей; запахи городов, души, блуждающие по вселенной, их хороводы, пляски, абсурдность, темные змеи, могущество убитых героев; полдень, что повторяется каждую минуту, вечные мифы, придуманные невечными людьми, и все это содержится в голове Джима. Без сожаления уносится с ними, понимая их, проживая их снова и снова оставляя образы неистребимой горечи и сожаления, терзается в страшном неведении.