Если бы они выступили как противники советской власти, как это сделал спустя десяток лет легендарный мятежный генерал П. Григоренко, их сигналы просто не были бы приняты во внимание.
Из заявлений Писарева, Сускина, Гойхбарга, Лапшева в КПК при ЦК КПСС, по-видимому, впервые получили представление о сути и масштабах действий советской карательной психиатрии и, собственно, о «технологии» превращения обычных людей, непримиримо разоблачавших лишь преступления в высоких партийных и советских сферах, в «опасных» для государства персон с серьезными отклонениями от нормальной психики.
СВИДЕТЕЛЬСТВА ПОСТРАДАВШИХ
С. П. ПИСАРЕВ, член КПСС с 1920 года, пропагандист Свердловского райкома КПСС Москвы.
В конечном итоге С. Писарев попал в тюремную психиатрическую больницу МВД СССР по навету первого секретаря Свердловского райкома партии Терехова, которого Писарев требовал привлечь к уголовной ответственности за казнокрадство.
Из записки С. Писарева в КПК при ЦК КПСС:
«Терехов объявляет меня на бюро райкома и на партактиве района врагом народа, врагом Октябрьской революции на том основании, что при «ежовщине» я был 15,5 месяцев в заключении. Он едет лично к Генеральному прокурору СССР Сафонову и добивается от того личной резолюции о возобновлении повторного следствия обо мне как о «враге народа» — того следствия 1940 г., которое проводилось по инициативе кровавого истребителя партийных кадров Ульриха. Терехов едет к бывшему председателю КПК Шкирятову и уговаривается с ним о расправе со мной. По указанию Шкирятова 5 марта 1953 г. меня арестовывают. Я сидел в подвале внутренней тюрьмы в марте и в мае 1953 г. Все следователи допрашиваемых грубо оскорбляли. Поголовно всех подвергали грязной матерщине до хрипоты в горле. Из-за сплошной матерщины и угроз, несшихся из всех «следовательских» кабинетов, не раз заглушался мой личный допрос и моему следователю приходилось молча выжидать.
Я, несмотря на все старания, не смог в тюрьме получить возможности написать заявление в ЦК КПСС, добиться вызова прокурора, свидания с начальником тюрьмы.
Во всех беззакониях во время следствия виновен начальник следственного отдела МОУМГБ полковник Чмелев и поголовно все «следователи», особенно — начальники отделений. Многочисленные морально разложившиеся «прокуроры», вроде старой садистки Чумало, спокойно наблюдали за творившимся беззаконием.
«Следствие» обо мне было поручено юному младшему лейтенанту Шпитонову. Почти с тем же успехом его можно было бы поручить малограмотному ефрейтору из надзирателей или даже попугаю. Однажды в комнату явился начальник следственного отдела «полковник» Чмелев в сопровождении хриплого и малокультурного матерщинника — начальника отдела Чугайло и прокурорши Чумало. Первый предъявил мне подлипник моей строго секретной докладной записки в Президиум ЦК КПСС от 14 июля 1953 г., которую я в январе 1953 г. передал из рук в руки А. Н. Поскребышеву в его кабинете в Кремле. В записке речь шла о политическом и моральном разложении органов госбезопасности, об истреблении ими советских людей, о преступном разжигании антисемитизма и, в частности, о необходимости проверить чудовищные провокационные обвинения в отравлениях против девяти арестованных профессоров медицины. Эта записка, как выяснилось, от Поскребышева попала не к Сталину и членам Президиума ЦК КПСС, а через главного организатора истребления партийных кадров Шкирятова — в те же самые органы госбезопасности, о разложении в которых она сигнализировала.
«Полковник» Чмелев спросил меня: признаю ли я, что клеветал на органы госбезопасности? Я ответил, что пытался сообщить Президиуму ЦК КПСС доподлинно известные мне факты и выполнил свой партийный долг.
После этого «следователь» Шпитонов лично отвез меня в Институт психиатрической экспертизы им. Сербского, где я оставался 49 дней. В институте моим «куратором» была некая Л. М. Смирнова, член партии с подкрашенными губками. За 49 дней моего пребывания в этой тюрьме, именуемой институтом, она уделила мне всего 20 минут и по указке, переданной ей через «следователя» Шпитонова, проштамповала при соучастии директора института Бунеева и доцента Лунца клеймо «шизофрения, бред сутяжничества».
Находясь в заключении, Писарев составляет письма на имя Н. Хрущева, Генерального прокурора СССР, требуя реабилитации многих незаконно репрессированных коммунистов. Наконец, он начинает осознавать тесную взаимосвязь КГБ и руководства ЦНИИСП.
Из записки С. Писарева:
«Начальник 4-го отделения института престарелый профессор Введенский сказал мне, что мои заявления он имеет право передавать только по усмотрению следственных органов. Разрешить их отправку в ЦК КПСС может только директор института Бунеев. Бунеев записки мои через Лунца получал, но до себя меня так и не допустил.
Всех экспортируемых рассматривают на комиссии по четвергам, а через 6 дней, в среду, если экспертиза считается законченной (иногда она продолжается полгода и больше), отправляют в обычную тюрьму. Меня вызвали в четверг, 21 мая, и Бунеев допрашивал меня 50 минут. Присутствовали Введенский, Лунц, Смирнова и следователь Шпитонов.
Бунеев вел себя как обычный следователь. Ни одного медицинского и даже ни одного биографического вопроса он мне не задал. Он поставил передо мной последовательно три вопроса:
1. «Как это я хранил контрреволюционную литературу?» Я объяснил, что это ложь; контрреволюционной литературы у меня не было; книг Троцкого, Бухарина, Зиновьева и других не могло быть потому, что все они были отобраны при первом аресте. Речь могла идти только о комплекте журнала «Большевик».
2. «Как это у меня на стене комнаты, среди других изречений, висела надпись «В коммунизм верят только дураки да священники»?» Я объяснил, что это клевета, ибо полная надпись гласила: «Верят в коммунизм только священники да восторженные недоучки. В коммунизм я не верю. За коммунизм борюсь потому, что великие преимущества и реальную осуществимость коммунизма знаю».
3. «Как это выступал против советского правительства?» Я попросил объяснения, категорически отрицая такую наглую клевету. Оказалось, Бунеев нашел в моем «деле» 1938 г. отобранную у меня при аресте копию моей докладной записки члену Политбюро ЦК ВКП(б) Л. М. Кагановичу 19-летней давности — от 1934 г. В ней, приводя обширный научный и исторический материал, я просил Кагановича поставить на ЦК вопрос о пересмотре указа ЦИК СССР от 8 марта 1934 г. об уголовной наказуемости мужеложства как ошибочного и дискредитирующего советскую страну. Я доказывал, что психофизиологические извращения есть предмет медицины, а никак не уголовного права.
Подозревая, что допрашивающий меня столь клеветнически и не умно и есть Бунеев, который уклонялся от свидания со мной в течение семи недель, я тут же попросил его сообщить мне свою фамилию. Назвать ее он грубо и трусливо отказался.
Воспользовавшись угодливо составленным «заключением»: «шизофрения, бред сутяжничества», Чмелев и другие преступники из МОУМГБ 29 июня 1953 г., чтобы помешать моей реабилитации, сожгли весь мой научный архив, вывезенный из моей рабочей комнаты на полуторке.
После 4-х месяцев заточения в Бутырской тюрьме (в специальном обширном отделении для умалишенных) я был в «столыпинском» вагоне, под усиленным конвоем, перевезен в ЛТПБ, где и пробыл в двойной изоляции около полутора лет.
В марте 1954 г. меня комиссовали в течение часа свыше 25-ти тюремных психиатров во главе с профессором Озерецким. Все они единодушно отвергли диагноз Бунеева-Смирновой как ничем не подтверждаемый. Заведующий 10-м отделением Л. А. Калинин предложил на комиссии записать, что я психически совершенно здоров, вменяем, вполне способен отвечать за свои поступки.