Выбрать главу

— А почему надо платить за экзамены вперед?

Секретарь объяснил:

— Господа преподаватели устали. Они идут в отпуск. Им нужна хоть какая-нибудь мелочь. Если у них будет достаточно денег, они смогут провести свой отпуск где-нибудь в горах или у моря, и осенью вернутся в хорошем настроении… Так что… Так что…

— Да уж понятно…

Мне не было никакого смысла возвращаться к себе домой, в Омиду, в узкую, длинную бедную долину Кэлмэцуя. Что мне было там делать? Снова ссориться с родителями? Снова быть на ножах с братьями и сестрами? Снова садиться на шею родных, близких и дальних? Снова набивать брюхо мамалыгой да пустыми щами из крапивы и щавеля? Нет, с меня хватит. Мы с полуслова договорились обо всем с госпожой Арэпаш, которая была рада, что Деспа перешла в следующий класс, — и я остался в городе.

Деспа была по-прежнему мрачной, резкой и замкнутой. По целым часам она не разжимала губ и смотрела на нас исподлобья, враждебным взглядом. Я настолько привык к этому, что глаз мой уже не отмечал в ней никаких изменений. Но однажды, после очередной перебранки, мне вдруг взбрело на ум присмотреться к ней попристальней. И я сразу заметил, что лицо Деспы чуть вытянулось, а блестящая смуглая кожа вся покрыта мелкими желтыми пятнышками. Я заметил еще, что она слегка располнела в талии и раздалась в бедрах. Но тогда у меня не возникло никаких подозрений — я чувствовал себя слишком усталым. В то время я взялся за роман из жизни цыганской слободки, куда с некоторых пор взял за привычку наведываться каждый вечер. Старался запомнить склад речи и любимые словечки ее обитателей, мучительно пытался проникнуть в самые сокровенные тайны их жизни. Нарочно допоздна засиживался среди цыганок и цыган, слушая удары кузнечных молотов по раскаленному железу, которое придерживали на наковальне щипцами, прислушивался к вздохам черных кожаных кузнечных мехов, внимал иногда и гудению струн кобзы под искусными пальцами, и звукам скрипки, напоминавшим стоны раненой души. Против моей воли, книга, которую я писал, — не для издания, а ради того, чтобы привыкнуть к рабочему столу и к писательскому труду, — получалась бессвязной и наивно-романтической. И то и другое было мне отвратительно, я рвал исписанные страницы, сжигал их и начинал все заново. Засиживаясь глубоко за полночь, я не замечал, что уже рассветало, и часто яркий солнечный свет заставал меня с горящей лампой на столе: в лихорадочном напряжении я усердно вымарывал поэтические грезы, изгонял дряблые, усыпляющие слова, стараясь описывать события без прикрас, такими, как мне пришлось их увидеть и услышать. При этих печальных обстоятельствах, в пылу борьбы с бумагой, чернилами и волчьей стаей слов, я совершенно забыл о причудах девушки-смуглянки. Но однажды моя добрая хозяйка госпожа Арэпаш неожиданно обратилась ко мне с вопросом, и в голосе ее слышалась озабоченность:

— Что это с дочкой-то моей делается, голубчик? Она совсем переменилась! Разрази меня господь, не пойму отчего. Так переменилась — будто это уже вовсе и не она.

В ответ я бросил, не задумываясь:

— Растет, вот и меняется. Вы ведь тоже были девушкой. Небось с такими же капризами и причудами.

— Меня, голубчик, господь миловал. Нас у матери пять дочерей было. Работали до упаду. Некогда нам было капризничать да жеманничать. Ох, Деспа! Неладно с ней что-то. Что-то стряслось. Есть вовсе не ест. Не спит. Тошнит ее. И голова кружится. Не иначе, заболела.

— Может быть. Вы бы сводили ее к доктору.

— Да я уж хотела. Хотела свести. К господину Секэрикэ хотела свести. Деспа ответила, что пойти пойдет, а в кабинете надает доктору по щекам.

— Вы что, не знаете Деспу? Знаете, как никто другой. Вы ведь ее мать. Она шутит. Да разве посмеет она ударить доктора? Доктор ведь старый человек. С бородой.

— Попробую, Дарие, голубчик, хотя уж вовсе никакой надежды нет. Деспа упряма как ослица. Точь-в-точь как покойник отец.

Прошел день. Прошло два дня. Прошло три. Несмотря на все увещевания матери, Деспа к доктору идти не пожелала.

В огромном дворе Арэпашей рос целый лес акаций и верб. На том краю, где двор упирался в неосушенное еще болото, выросло множество тополей. Молодые и высокие, одетые пышной серебряной листвой, эти тополя были гордостью слободы. По ночам, когда мной овладевали усталость и тоска, я откладывал ручку в сторону, рядом с ворохом бумаги, набрасывал на плечи пиджак, на цыпочках, чтобы не потревожить чей-нибудь сон, выходил из дома, шел к тополям и ложился на траву поблизости. И там, не находя других развлечений, жадно прислушивался к беспокойному шуму листвы. Этот же беспокойный шум я слышал и в себе самом.