— Горько. Горькая трава.
Я молчал. Тополя успокоились. Деспа потрогала свои груди, пощупала живот. Точь-в-точь, как Петрица. Я спросил:
— Что ты хочешь знать про Тимона?
— Много чего. Но больше всего я хотела бы знать, порядочный он человек или нет.
— Почему тебя так интересует Тимон?
— Почему интересует? Видишь ли…
Она подползла на четвереньках и села по-турецки в одном шаге от меня.
— Подвинься поближе, — сказала.
Я пододвинулся. Она взяла мою руку и прижала к своему животу. Меня обожгла догадка. Но я не высказал ее вслух. Лишь поспешно спросил:
— Что это значит?
Деспа ударила меня по руке. Ее лоб перерезали морщины. Лицо посуровело. Стал суровым и голос:
— Как можно быть таким идиотом, Желтушный? Разве ты не почувствовал? Он зашевелился. Как раз в этот самый момент!
— Кто?
— Ребенок! Ребенок Тимона. Вот он, тут, и с недавнего времени начал шевелиться.
У меня захолонуло сердце. Осекся голос. Заныло нёбо. Пересохло в горле. Защипало спекшиеся губы. Тополя замерли. Я схватился рукой за грудь Сердце забилось снова. Я до боли прикусил губы и услышал собственный вопрос, произнесенный совершенно чужим голосом:
— И давно ты живешь с Тимоном?
Ответ был скор и недвусмыслен:
— С конца осени. А ты не знал? Об этом весь город знает. Я думала, ты знаешь тоже.
— Я не знал.
Мое смущение прошло. Я усмехнулся.
— Я и впрямь тупица и болван. Хуже того: таких дураков, как я, нет, наверное, в целом свете.
— Это правда.
Луна поравнялась с верхушками тополей. Взглянула на нас и облила сиянием старого золота. Лицо Деспы скривилось и подурнело. Черные глаза, несмотря на горевший в них огонь, тоже стали некрасивыми.
— А ты говорила Тимону, что у тебя будет от него ребенок?
— Говорила.
— И что он сказал?
— Сказал, что он в это дело впутываться не желает. Это могло бы ему повредить. И он велел мне выпутываться одной. Как знаю.
— Как это: выпутываться одной?
— Сделать выкидыш. Найти бабку. Пойти к ней и сделать выкидыш.
Она обеими руками пощупала свой живот, в котором снова шевельнулся ребенок. Провела руками по бедрам. Потрогала груди — проверить, не сочатся ли. И сказала шепотом:
— И еще Тимон сказал мне, что если у меня не хватит духа пойти к бабке и сделать выкидыш, то чтобы я призналась матери, будто ребенок от тебя, тогда могу и родить. Мать, сказал Тимон, этому поверит. А тебя — так он сказал — мои старшие братья заставят на мне жениться.
Я чуть не зарыдал. Но сдержался. Потом мне стало смешно. И я рассмеялся. Смехом безумца. Но смех тотчас застыл у меня на губах. И пока губы слушались, я спросил:
— А если я не захочу?
— Тогда они тебя зарежут.
Дыханье во мне оборвалось. Я прислушался к шуму тополей. Они пели, словно длинные и тонкие серебряные скрипки, и лишь эти скрипки пели на нашей с Деспой свадьбе. Тихий ветер водил смычком по их струнам.
Я хотел спросить, почему она выбрала такого человека, как Тимон. Хотел спросить, как началась их связь. Много чего хотел спросить. Но если бы даже Деспа ответила на все эти вопросы, что пользы мне было в этом? Ее ответы ничего не могли поправить. И я не стал спрашивать. Вместо этого решительно заявил:
— Я пойду и поговорю с Тимоном. Тимона я не боюсь. Пойду и возьму его за глотку. Заставлю сказать правду. Пусть во всем признается и сам отвечает за последствия. Пусть женится на тебе…
При этих моих словах глаза ее заблестели надеждой. Но блеск их быстро потух. Она сказала шепотом:
— Все это хорошо, Желтушный. Я верю, что ты не боишься Тимона. Но где ты будешь его искать? Я пробыла у него целый день. Видела, как он укладывал вещи. Ты слышишь? Он уложил свои вещи и уехал из города. Как раз сегодня вечером. И сказал мне, что никогда больше сюда не вернется. Он уже успел поговорить с Лэптурелом и Паляку. Осенью… Осенью они назначат его в другую гимназию, в другом городе, далеко отсюда, может быть, даже в Трансильванию.
Вот уже год как я покинул Турну и поселился в Руши-де-Веде, чтобы подучиться, получше устроить свою жизнь. Но, как теперь мне стало ясно, попал из огня да в полымя. От гнева, душившего меня, не осталось и следа — он рассеялся, как дым по ветру. Возможно, я вообще не был таким злым, как мне нравилось иногда о себе думать. Сердце мое смягчилось. Смягчилось от жалости к себе и жалости к Деспе. Я совсем размяк. И начал подыскивать теплые слова, чтобы успокоить самого себя и хоть как-то, пусть немного, обнадежить девушку. Однако прежде, чем я их нашел, Деспа заговорила с издевкой: