— Ты не хочешь пойти ко мне? — спросил он.
— А это далеко?
— На Дунайском проспекте, у самой заставы.
— А твои родители не рассердятся, если ты приведешь им в дом незваного гостя?
— Какие родители? Я живу с одной матерью… А мама… если и рассердится, то это ее дело. К вечеру подобреет. Но я думаю, не рассердится. К нам всегда ходит много народу.
Мы отправились. Опять хромой с безруким! Вдвоем мы составляли весьма забавную пару. Встречные прохожие оборачивались и либо глазели, как я хромаю, либо бесцеремонно разглядывали почерневшую культяпку Филипаке. Хромой с безруким!.. Безрукий с хромым!..
По дороге мы миновали то место, где некогда находилось шумное кафе господина Мильтиаде и знаменитый магазин «У невесты»… Прошли мимо статуи генерала Манту с его застывшей улыбкой. Снова оказались на длинном и широком бульваре, носившем название Дунайского проспекта, который сразу за примэрией переходит в проселочную дорогу и тянется через окраины города на юг, до пересечения с железной дорогой, после чего теряется в полях.
Когда мы оставили позади несколько больших пустырей, заросших буйным бурьяном и заваленных мусором, с редкими старыми ивами, однорукий указал мне поворот на улочку, имевшую совсем деревенский вид; сворачивая в сторону от обсаженной деревьями дороги, она ныряла в море тополей и ив, дикой мирабели и густой колючей акации. Я посмотрел и увидел, что где-то далеко, у горизонта, улочка, которую указал мне мой новый приятель, поднималась в гору и терялась среди зарослей подсолнухов и кукурузы.
— Вот, дружище, это и есть наша улица.
IV
Семья Арэпашей, как я узнал от однорукого, занималась земледелием. Она была довольно большой и жила в старом крестьянском доме из четырех комнат с галереей. Просторный, ухоженный двор уже свидетельствовал об устроенности и даже о достатке. В Омиде, будь у нас такой дом, столько живности и солидных пристроек, мы стали бы предметом зависти всего села и по праву прослыли бы чуть ли не самыми состоятельными крестьянами во всей длинной, узкой и убогой долине Кэлмэцуя! А это совсем другое дело! И конечно, тогда бы я ни за что не ушел из дома искать счастья по свету. Как сложилась бы моя судьба? Может, так было бы лучше. А может, и хуже. Как знать!..
Оглядевшись, я увидел, что в одной части двора росли не только кривые колючие акации, но и деревца мирабели. В глубине, под беспощадными лучами полуденного солнца, окружая болотистое озерцо, поднимался настоящий лес стройных тополей и серебристых ив. Чуть в стороне виднелось несколько вишневых деревьев.
Следом за Филипаке я вошел во двор, но тут огромный мохнатый пес высунул свою морду из какого-то курятника и, увидев меня, свирепо залаял. Однорукий подозвал пса:
— Ко мне, Корноухий!
Когда пес, подбежав к хозяину, стал обнюхивать его ноги, тот носком ботинка пнул его в бок. Собака кубарем покатилась по пыльной земле, поднялась и, поджав хвост, с визгом бросилась прочь. Я с неприязнью взглянул на однорукого:
— За что ты ее?
— Как за что? Собака на то и есть собака, чтоб ее бить. Впрочем, можешь убедиться — она на меня нисколько не в обиде. Сейчас я ее позову.
Филипаке свистнул. Радостно виляя хвостом, пес подбежал к хозяину и начал лизать ему ноги. Мне приходилось видеть даже людей, которые лизали ударившую их руку. Поэтому я и не подумал презирать Корноухого. Гнев, вспыхнувший в моей душе, не прошел, но я решил, что благоразумнее не показывать его. Все-таки однорукий понял мое состояние, оставил собаку в покое и учтивым жестом пригласил меня в дом. Я пошел за ним. Мы оказались в просторной побеленной комнате с желтым глиняным полом. В глубине у стены стояли широкие деревянные нары, покрытые циновками.
— Вот здесь, дружище, спим мы, братья.
— Сколько же вас?
— Всего пятеро. Был бы жив отец, нас было бы десятеро, возможно, даже больше; а так нас всего пятеро.
— По-твоему, этого мало?
— Нет, но лучше, если бы нас было человек десять — двенадцать.
Он помолчал. Потом сказал:
— В передней комнате спит моя сестра. Я вздрогнул:
— А… Значит, у тебя есть еще и сестра?
— Да. Поскребыш. И, конечно, мать души в ней не чает. Нас, сыновей, она не очень-то балует.
— Тебе, наверное, так только кажется.
— Вот уж нет! Все в точности, как я сказал. Но не беда, проживем. Выбьемся в люди и без ее любви.
Комната мне понравилась. В ней царил полумрак, она была прохладная и непривычно просторная. Пахло лавандой, чабрецом, увядающими садовыми цветами и засохшими полевыми травами. На стенах, в простых рамках, красовались выцветшие семейные фотографии: Арэпаш — молодой парень. Арэпаш — солдат-пехотинец, Арэпаш — жених, рядом с госпожой Арэпаш, своей невестой. Не успел я еще рассмотреть фотографии, как на пороге появилась женщина средних лет, крепкая, костистая, с огромными, покрасневшими и отекшими руками. Я обрадовался, заметив, что она босиком. Меня пугало, что мать Филипаке окажется завзятой слободской мещанкой — накрашенной, расфуфыренной и вздорной бабой. Страх был напрасен. Увидев меня, она не удивилась и не поморщилась. Напротив, улыбнулась. И с выражением озабоченности на лице — словно в опровержение слов Филипаке о ее равнодушии ко всем детям, кроме дочери, — обратилась к однорукому: