Словно огромная белая медведица, опускалась на четвереньки зима и, глухо ворча, принималась с натугою дуть сквозь зубастую пасть… Растревоженные этим воем, по обледеневшей земле Добруджи с шипением вились гигантские змеи вьюг. От зари и до зари метались она между небом и землей, взрывая ослепительно-белый снег. Казалось, что повсюду с тихим шелестом пылает белый, холодный волшебный огонь. Какой была тогда Добруджа? Добруджа была вся из серебра. Из обледеневшего серебра. Спали, спрятавшись в своих норах, барсуки. Зарывались в огромные, величиной с дом, сугробы жирные дрофы. Зайцы, навострив уши, грызли низкие заросли шиповника, росшего на межах. А на дорогах… На дорогах, которые лишь местами проступали из-под снежных заносов, хозяйничали стаи голодных волков. Над трубами пастушеских лачуг, турецких шалашей и татарских сел поднимались черные клубы дыма. Жители Добруджи, какой бы нации они ни были, впадали в зимнюю спячку. Только море оставалось живым, черным и невообразимо буйным. Оно ревело! Ревело зловеще и одиноко. Ревело печально и весело. И клокотало, клокотало. Моргал Томисский маяк, на мгновение вспарывая тьму. В ответ ему мигал из Тузлы другой маяк. Их старания были, однако, бесполезны. На море не было ни рыбаков, ни моряков. В иные дни очистившееся от облаков небо было синим, как стекло. А по ночам его бархат подергивался дымкой бесчисленных звезд.
— У-уу!
— У-у-у!
Ярко-зеленую эмаль — вот что напоминала добруджийская весна! Однако скалы Добруджи оставались по-прежнему белыми, как известь. Неизменно рыжели овраги: казалось, уже тогда, в первые дни творения, они создавались из глины, которую обжигали без спешки, на медленном ровном огне.
В то нестерпимо жаркое лето, которое я провел в этих краях — прославленных уже со времен седой древности и на протяжении многих веков, вплоть до наших дней, дававших приют самым разным племенам, — я мог бы, если б захотел, найти себе работу у болгар или турок, у немцев или гагаузов. Я мог бы найти работу и у румын, особенно у богатых, чье хозяйство было разорено и разметано огненным валом войны. Что касается чужих племен… Жизнью среди чужих племен я был сыт, сыт по горло. А о богатых румынах не хотел и слышать. Я хорошо их знал, с тех самых пор как впервые открыл глаза и научился ходить, с тех пор как появился на свет среди своих родных в Омиде. Ими я был тоже сыт сверх всякой меры. Я умышленно обходил их. Бежал, как черт от ладана. И вот…
VII
Вернувшись на родину после почти целого года лишений, вшей и скитаний по италийскому полуострову, я распрощался в порту Констанца с матросами, которые помогли мне вернуться на отчую землю. С почтительной благодарностью простился я и с капитаном, господином Дионисие Мелку.
— В другой раз не вздумай уезжать за границу без паспорта и денег. На свете хватает тюрем. Угодишь вот так за решетку, и никто не узнает, где истлеют твои кости.
— Больше не поеду, господин капитан. Спасибо за совет.
Сперва я попытался найти работу у портовых грузчиков. Десятники с бранью гнали меня прочь:
— Ты что, сам не видишь, какой ты есть хлипкий? На что ты нам сдался? Для работы в порту плечи нужны широкие и крепкие, а ноги здоровые.
Опять эти ноги!.. На палубе танкера, который привез меня в Констанцу, мне случалось играть с матросами в кости. Кое-что удалось выиграть. На эти деньги я купил себе в булочной продолговатый хлебец и завернул его в газету. В лавчонке, поторговавшись полчаса с хозяином-греком, я получил за пятнадцать банов пригоршню старых сухих маслин. Когда я расплачивался, грек стал соблазнять меня:
— А не хочешь ли сладостей?
— Нет. Дорого.
— Дорого? Почему дорого?
— Для моего кармана это слишком дорого.
Я рассеянно побродил по городу, обошел несколько раз вокруг статуи Овидия — здесь опальный поэт написал свои «Тристии» и «Послания из Понта», — потом наугад повернул на юг, держась тропки, вившейся вдоль берега моря, с которым мне было тяжело расставаться. Я шел ровно, не замедляя шага, но и не торопясь. И все-таки устал. Присел отдохнуть у маяка, в Тузле, где и съел все свои припасы. Перекинулся парой слов со сторожем; он угостил меня кружкой воды. От маслин у меня сделалась изжога, которую надо было непрерывно заливать водой. Слабый ветерок, как сейчас помню, дул с востока. День был тихий и ясный. Мирно шелестело море. Так же мирно шелестели бесконечные волны ржи и пшеницы, уходившие в бескрайнюю даль. В воздухе, пронизанном солнцем, стремительно носились стаи белых чаек. На пастбище у самого горизонта пасся табун буланых низкорослых коней. Из-за холма донесся до меня собачий лай. «Откуда взялись собаки в этой глуши, — подумалось мне. — Должно быть, поблизости есть и люди. Что за люди? Надо посмотреть». Из предосторожности я подобрал на берегу несколько камней и наполнил ими шляпу. Потом зашагал дальше. Вскоре я увидел собак. Целую свору. Они дрались из-за какой-то дохлятины. Собаки настолько торопились унять голод, что не обратили на меня ни малейшего внимания. Их счастье, что они не набросились на меня, так как я решил защищаться с таким же отчаянием, как стал бы обороняться от людей. Мне нечего было делить ни с людьми, ни с собаками, но уж если на меня нападали, то я всегда защищался. И готов был дорого продать свою шкуру.