— А меня ты пригласишь на свадьбу, Урпат?
— Может, и приглашу. Я еще подумаю. Может, и приглашу…
— А почему тебе надо еще думать?
— Потому что… потому что ты, слуга, нечестивая собака. А вам, нечестивым собакам, не делают обрезания. Поэтому мы и называем вас нечестивыми собаками. Кто верит в Магомета, тот делает обрезание.
— И все-таки, Урпат, ты мог бы меня позвать.
Прошло много дней. И много ночей. За каждым днем следует ночь. И за каждой ночью снова наступает день. Даже когда мы умрем, все останется по-прежнему. Только мы этого уже не увидим.
Однажды вечером, когда мы напоили коней, я улучил минуту и спросил юную татарку:
— Ты хорошо себя чувствуешь, Урума?
— Хорошо, Ленк, лучше нельзя.
— И все-таки ты чем-то удручена. Уж не появилась ли нужда в твоей старой приятельнице?
— Нет, Ленк, не появилась.
Больше она ничего не сказала. Подарила меня улыбкой. Но улыбка ее мне не понравилась. На ней лежала тень печали, затаившейся в глубине глаз, зеленых, как молодая трава.
IX
Время шло и шло — неслышными и невидимыми шагами, — и, проснувшись однажды, мы обнаружили, что наступила середина лета. Солнце приблизилось к земле, и жар его сделался нестерпимым. Созрел ячмень. Созрела рожь. Дозревали пшеница и овес. Староста позвал меня и сказал:
— Я нанял тебя слугой при лошадях, нечестивая собака. Но теперь у меня много спешной работы на жатве и молотьбе. Слава аллаху и пророку — год выдался урожайный. Ты должен мне помочь.
— С радостью. Я ведь не какой-нибудь городской пустобрех. Знаю, что такое жатва и молотьба.
— Значит, уговор: завтра на рассвете лошадьми займутся Урума и Урпат, а ты пойдешь со мной на жатву, будем жать ячмень.
Работа меня не пугала. Жаль было только, что на время меня разлучат с Урумой. Я сделал попытку отказаться; заявил с вызовом:
— Я помогу вам на жатве. Помогу и на молотьбе. Но тогда, хозяин, вам придется заплатить мне сверх положенного жалованья.
— С какой это стати я буду платить тебе сверх положенного? Ты ведь пока мой слуга? Слуга!
— Слуга-то слуга, но по уговору мое дело — быть при лошадях. Только при лошадях. И не забывайте, хозяин, что мы торговались и сговаривались при свидетелях. Работа в поле — это дело совсем особое. Об этом уговора не было.
Жена татарина, Сельвье, слушавшая нашу перебранку с Селимом Решитом, что-то пробормотала под своим черным покрывалом. Я напряг слух. И услышал все до словечка, но понять ничего не понял.
Татарин, посмеявшись над бесплодностью моих стараний, объяснил:
— Ты разгневал мою жену, грязная собака. Вконец разгневал. Хромой бес, сидящий в тебе, так и подбивает тебя поживиться за наш счет.
— Это пустяки. Пусть себе бормочет что угодно. Хозяйка на то и хозяйка, чтобы браниться, сколько душе угодно, а вы должны уплатить мне надбавку. Вы наняли меня ухаживать за лошадьми, я и ухаживаю за ними. Но мы не уговаривались ни насчет жатвы, ни насчет молотьбы. Разве не так?
Татарин опустил голову. Проворчал:
— Так.
Я расхрабрился. Повысил голос:
— А раз так, то и платите, господин староста. Если заглянуть в закон, то и в законе так записано.
— Бог с ним, с законом.
— Ни под каким видом, господин староста, нельзя насильно заставить меня работать в поле.
Я нарочно нажимал на его служебное положение, которым, по словам Урумы, он очень дорожил. Староста заговорил по-татарски с женой. Вскоре между ними разгорелась ссора. Они бранились больше часу. Утомившись, хозяин тяжело вздохнул. В сердцах пожевал губами. Сплюнул. Плевок просвистел возле моего уха, как пуля. Я не шевельнулся. Не моргнул глазом.
— Да, ты прав, грязная собака. Ничего не поделаешь. Прав. Придется от себя хоть с мясом оторвать, а тебе заплатить. В общем-то я все равно останусь в выигрыше. Гагауз обошелся бы еще дороже. Стало быть, хочешь не хочешь, а прибавить придется.
Победа не доставила мне радости. Я получал чуть больше денег, но платил за это не только работой, но еще и разлукой с Урумой. Тем не менее я поторопился спросить:
— Сколько?