С моря меня увидел ветер и, сжалившись, обдал нас своею свежестью. И море тоже заметило меня. Разгневавшись, оно вздыбилось, загудело. Я тоже рассердился на него, отвернулся и взглянул на гагаузок. Бабенки по очереди подносили бутыль ко рту и не успокоились, пока не опустошили ее до дна. Глаза у них помутнели. Меня они уже не видели. Просто забыли. Позевав, уснули. Захрапели. Целый рой больших зеленых мух налетел на женщин, облепив их нарывы и язвы. Я подошел к спящим, одернул им юбки, прикрыл ноги почти до лодыжек. Потом долго мыл руки и лицо в соленой морской воде, довольный, что так дешево отделался. Оставив гагаузок храпеть, пошел обратно в село. Отвязал коня. Сел верхом и поскакал в Сорг. Возле церкви увидел отца Трипона. Тут же был и пастух. Обнявшись, они лобызали друг друга в усы. Наверное, подумал я, святой Варнава уже открыл попу, а тот передал пастуху, где обретаются его заплутавшие овцы.
— Но-оо, кляча…
На полпути я снова наткнулся на жандармов. Их рослые, сытые кони шли шагом. Между ними, со связанными за спиной руками и едва волоча по пыльной дороге босые ноги, брели двое турецких парнишек. Шаровары их были в заплатах, фески старые и засаленные. Я поклонился жандармам, собрался с духом испросил:
— Они что, украли что-нибудь?
— Украли, — ответил один из жандармов, — украли овец Пинти-пастуха.
Я улыбнулся, хотя от жалости к туркам мне хотелось плакать. И добавил:
— Пастуха этого я только что видел в Коргане. Он искал своих овец. Потом пошел с отцом Трипоном в церковь.
— Вот и мы ведем этих жуликов в церковь, пусть отец Трипон обратит их в истинную веру.
Я снова засмеялся. На этот раз от страха перед жандармами. Жандармы тоже захохотали — от самодовольства. Кони их не смеялись. Так же как и мой конь. Лошади никогда не смеются. И никогда не плачут. Смеются только люди. И плачут одни только люди. Турки тоже были людьми. Однако теперь они не засмеялись и не заплакали. А побрели дальше меж рослых и лоснящихся жандармских коней. Вдруг я услышал удалое гиканье. Оглянулся, посмотрел вслед проехавшим румяным молодцам-жандармам и туркам, которые брели между их конями. И увидел, что теперь эти босые турки со связанными за спиной руками уже не брели меж коней, а бежали впереди них. Жандармы вопили:
— Бегом… Бегом что есть духу!
— Бегом!.. Не то догоним — затопчем копытами!
Турки бежали. Бежали изо всех сил. Но рослые, сытые, лоснящиеся жандармские кони уже настигали их.
— Бегом… Что есть духу… Догоним — затопчем копытами!..
Была ли это игра? Или жандармы и впрямь надумали затоптать парнишек до смерти копытами своих коней? О, Добруджа! Сверкающая золотом и серебром! Добруджа — гордая и униженная! Величавая и дикая!
— Но-о-о, дохлая!.. Но-оо…
Я поспешил убраться подобру-поздорову. По дороге, которая вела в Сорг.
Несмотря на стук неподкованных копыт лошади, уносившей меня в Сорг, я услышал, как хлопнул выстрел. Но не остановил лошадь. И не обернулся. Раздался еще выстрел…
— Но-о-о!.. Нно-о-о, дохлая…
Дохлая послушалась. Понеслась — только копыта замелькали. Вскоре спина лошади, уносившей меня домой, была вся в мыле.
Дикая Добруджа! Покрытая камнем и сожженная солнцем! Необыкновенная Добруджа! Сверкающая золотом, медью и серебром! Добруджа! Суровая, прекрасная и жестокая земля! Обильная и нищая! Вшивая и все-таки чудесная Добруджа! О, Добруджа!
Я потянул лошадь за гриву, переводя ее на спокойную рысь. Лошадь послушалась. Пошла, как я желал, ровной рысью, и вскоре я подъезжал к почтенному дому моего почтенного хозяина.
Селим Решит увидел меня, подозвал и, послав плевок мимо моего левого уха, спросил:
— Хорошо повеселился, нечестивая собака?
Если бы я сказал ему правду, он бы не поверил. И я солгал. Нарочно захохотал во всю глотку и сказал:
— Хорошо, хозяин. Как нельзя лучше.
Я рассказал ему, что повстречал жандармов, которые приказали мне напомнить о себе господину старосте.
— Ладно, ладно… Отнесу им в дар барана.
О тех двух турецких парнишках я не обмолвился ни словом. Ни словом не вспомнил я и об угрозе отца Трипона. Уже наступил вечер, как всегда в Добрудже, — полный очарования и тайны. Урума не произнесла ни слова, хотя почти не спускала с меня своих больших, слегка раскосых глаз, зеленых, как дикие травы дикой Добруджи. Они смотрели на меня с укором и болью. Словно на смердящую падаль.
Есть я не стал. Даже не омочил губ, хотя чувствовал, что они горят. Растянулся на заскорузлых овчинах и стал ждать, когда придет сон. Сон пришел, но никак не мог меня одолеть. Мешали отец Трипон и Пинтя-пастух, трактирщик и гагаузки, изъеденные сифилисом до мозга костей. Я долго боролся с этими видениями и наконец с трудом прогнал их. Тогда мне вдруг привиделась добруджийская степь, дикая и пустынная, раскинувшаяся между Соргом и Корганом. И среди этой пустынной степи я вновь увидел тех двух краснорожих жандармов верхом на их рослых и лоснящихся конях. Они кричали парнишкам-туркам, чьи руки были связаны за спиной: