— Бегом!.. Бегом что есть духу! Догоним — затопчем копытами!..
Потом — выстрел… И снова выстрел… Почему мне пришлось заново переживать уже прожитый день? Ведь прожитые дни назад не возвращаются. Почему же этот день вновь и вновь возвращался ко мне? Может быть, жандармы только пошутили с этими ребятами? Хотели их напугать? А может, они все-таки пристрелили их. Уж не потому ли они пристрелили их, что я проговорился о встрече Пинти с отцом Трипоном?
Я так и не заснул до самого рассвета. Селим Решит отобрал из табуна двенадцать лошадей, не отпустив их на пастбище. Затем припряг их по шестеро к двум большим каменным каткам.
— Начинаем молотьбу, грязная собака.
— В добрый час, хозяин… Только… Только почему вы не оставили для работы и Хасана?
— Хасана? Хасана я на работу не ставлю. Урума может рассердиться.
Больше он не удостоил меня разговором и, нахмурившись, приказал снимать со стога вилами снопы ячменя, развязывать их и рассыпать во дворе по кругу.
— Ты когда-нибудь молотил лошадьми?
— Да, хозяин, приходилось.
— Тогда давай покажи свое умение.
Снопы были тяжелые. Спина моя трещала и гнулась под их тяжестью. Поясница болела. Долговязое хилое тело источало липкий пот. Нещадно палило солнце. Высокая каменная ограда, окружавшая двор татарина, закрывала доступ свежему морскому ветру и, раскалившись, тоже обдавала меня огненным жаром.
Через четверть часа, когда по двору уже было рассыпано достаточно снопов, хозяин щелкнул арапником, лошади пошли рысью. Их широкие растрескавшиеся неподкованные копыта и каменные катки, которые, бешено крутясь, волочились по земле, начали дробить солому, луща большие, как воробьи, красноватые колосья и вышелушивая из них полновесные белые продолговатые зерна. Время от времени татарин издавал крик и, с силой дернув вожжи, останавливал лошадей, давая им передохнуть. Шерсть на лошадях курилась беловатым паром. Пока он пучком соломы обтирал лошадям спины и ноги, смахивая с них пену, я, с трудом дыша едкой густой мякинной пылью, слепившей глаза, подбирал вилами солому, относил и укладывал ее в углу двора. Хозяйка тоже вышла помогать. Закутанная с головой в черное покрывало, с закрытым, по-турецкому обычаю, лицом, она выбирала зерно и отгребала его деревянной лопатой к стене, окружавшей двор. Татарин посматривал на нас с удовлетворением: рабы не даром ели его хлеб. Едва мы с татаркой успевали очистить двор, как я снова должен был браться за вилы, сбрасывать, распускать и рассыпать снопы. Хорошо ли мне жилось? Да. Я уже успел забыть про гагаузок и про жандармов. Забыл обо всем, кроме Урумы, о которой я думал неотступно.
Снова бежали лошади, снова крутились каменные катки.
Так я работал весь день, с коротким перерывом на обед. Перед самым заходом солнца я распряг лошадей, засыпал им ячменя и напоил. Но день еще не кончился, и мне пришлось, вместе с толстой низенькой татаркой, провеять весь ячмень, отделить чистое зерно от мякины и ссыпать его в мешки. Каждый раз, когда я наполнял очередной мешок, татарин подходил, взваливал его себе на плечи, относил и высыпал в амбар. Раскаленный воздух, пропитанный густой пылью и мякиной, был еще удушливее, чем раньше. Вечером, напоив табун, я потратил уйму времени, чтобы отмыть грязь. Пыль и мякина набились в уши и под рубашку, глубоко въелись в кожу. Казалось, колючая труха проникла даже под кожу, в плоть и кровь. С Урумой мы перекинулись двумя-тремя словами. Она ни с того ни с сего отхлестала Хасана арапником. Я не спросил, за что — было ясно, что сколько ни тяни ее за язык, ответа не добьешься. Я не стал дожидаться, когда мне в сарай бросят черствую горбушку — мой хлеб насущный — и кусок жареного бараньего мяса. Ушел. Пройдя через все село, направился к кофейне возле примэрии. Там было дымно и полно татар. Казалось, здесь собралось все село. Бородатые татары, сидя на циновках, пили кофе, курили и, вопреки обычаю — молчать по целым часам, — о чем-то оживленно и сочувственно гомонили. Купив горсть засохших конфет и дождавшись, когда Вуап — хозяин кофейни — принесет мне вместе с табаком большую чашку горячего кофе, я тоже по-турецки уселся на циновку. Спросил Вуапа: