— Я кончил, господин учитель…
Прикусив нижнюю губу, словно досадуя на заведомый провал, я протянул ему исписанный лист и отошел от столика. Свободным оказалось место рядом с Валентиной. Там я и примостился. Туртулэ, не дослушав братьев Мэтрэгунэ, поблагодарил их, поставил обоим переходной балл и отпустил. После этого взял мою работу, поправил очки и погрузился в чтение. Прочел раз. Прочел другой. Поднялся со стула. Сделал несколько шагов, остановился. Постоял в нерешительности. Затем сказал:
— Прости меня, юноша. Пожалуйста, прости. Такого со мной никогда не случалось. С тех пор как я преподаю, такого в моей практике до сегодняшнего дня не бывало. Я… Видишь ли, я человек честный. Не выношу обмана. Язвы, разъедающие нашу политическую и социальную жизнь, порождены ложью и бесчестностью. Да… Да… Именно так — ложью и бесчестностью. В этом корни зла, которое губит нашу родину, мешает ей идти по пути прогресса. Ложь… Бесчестность… Я искренне считал, что ты намеревался меня надуть. Я был уверен, что ты бесчестный обманщик. Откуда мне было догадаться, что в твоем котелке что-то есть? Что твоя наголо остриженная голова чего-то стоит? И вот теперь… Теперь мне стыдно перед тобой… Честно признаю — я был к тебе несправедлив. Я виноват и признаю это, хотя на войне мне приходилось, и не раз, даже убивать людей…
Я молчал. От этого молчания учителю стало не по себе. И он повторил:
— Прости меня, юноша. Прошу от всего сердца — прости.
— Не стоит вспоминать об этом, господин учитель. Вы ведь сами только что говорили, что раскаяние наполовину облегчает вину. Я, с вашего позволения, пойду дальше: пусть раскаяние снимает вину целиком.
Лицо учителя просияло:
— Дети! Прошу соблюдать тишину. Я хочу прочесть, что написал… написал… как, ты говорил, тебя зовут?
— Я поставил свое имя внизу страницы.
— Да… Да… Действительно… Я что-то растерялся, сударь… Растерялся… Хотя я не терял присутствия духа даже в сражениях с неприятелем…
— Мы слушаем, господин учитель.
Он начал читать. И читал совсем не плохо. А весь зал, который еще недавно потешался и развлекался за мой счет, теперь слушал, затаив дыхание. Учитель закончил чтение. И тогда в зале раздались аплодисменты. Туртулэ снял очки и вытер глаза. Потом, волнуясь, произнес:
— Я ошибся, господа, поспешив обвинить этого юношу. Поспешил и несправедливо очернил его…
Он подошел ко мне.
— У тебя, юноша, как бишь тебя зовут… по-видимому, есть талант… Ты не собираешься, часом, стать писателем и жить на литературный заработок?
Я подумал, что здесь не место и не время раскрывать свои истинные намерения. И сказал, изображая искреннее изумление:
— Нет, господин учитель, ничего такого мне до сих пор и в голову не приходило. Мои желания куда скромнее — стать телеграфистом на железной дороге. Разумеется, если удастся сдать экзамены за два-три класса и проучиться зиму в специальной школе в Крайове.
— Так… Так… Телеграфистом… Но если вдруг не удастся стать телеграфистом, то лучше иди в золотари, чем в писатели… В золотари… Писатели в нашей стране никому не нужны…
Желая польстить ему, я пообещал свято следовать его совету и не пытаться стать писателем. Но как раз, когда я давал это обещание, в голове моей, уставшей от дневных треволнений, ожили вдруг чудесные, хотя и печальные картины добруджийской осени. И среди этих картин, удивительных, хоть и печальных, причудливых и диких, ярких и убогих в то же время, пригрезилась мне и Урума — татарочка из Сорга с ее желтым, как у полной луны, лицом, чуть раскосыми, зелеными, цвета травы, глазами, с маленькими твердыми грудями, похожими на созревающую айву, — и все ее тело, словно сотканное из дыма, меда и золота. Причудливый и очаровательный образ ее улыбнулся мне, и я услышал у самого уха соблазнительный зов: «Пойдем… Пойдем со мной, Ленк». За моей спиной кто-то закашлялся сухим надрывным кашлем чахоточного. Волшебное видение исчезло. Сон рассеялся. Мне стало грустно. А в голове вдруг родились стихи: