— Так вы знакомы с Элмсли?
— Да, и близко. Недавно моя матушка написала мне из Англии как раз после того, как повидала Аду. Монктонова эскапада возмутила всех друзей девушки. Они пытались уговорить ее разорвать помолвку, на что она имеет право, если б пожелала. Даже ее маменька, при всем своем корыстолюбии и эгоизме, принуждена была, в конце концов, взять сторону остальной своей семьи — просто из уважения к приличиям, но милая, верная девушка не соглашается давать отставку Монктону. Она смеется над его невменяемостью, говорит, что он сообщил ей по секрету причину своего отъезда — очень и очень основательную, утверждает, что, когда они бывали вместе в аббатстве, всегда умела подбодрить его и сможет еще лучше поддержать его, когда они поженятся; словом, она его нежно любит и, следовательно, будет верить в него до конца. Ничто не в силах поколебать ее. Она решилась пожертвовать ему жизнью и пожертвует.
— Надеюсь, что нет. Сколь ни безумны, на наш взгляд, его поступки, для них, возможно, существуют очень веские причины, о которых мы и не догадываемся. Представляется ли его рассудок столь же расстроенным, когда он говорит об обыкновенных предметах?
— Нимало. Когда порою удается вытянуть из него словцо-другое, а это бывает весьма и весьма нечасто, он рассуждает как благоразумный, просвещенный человек. И если не касаться в разговоре его бесценной здешней миссии, можно вообразить, что перед вами самый кроткий и невозмутимый человек на свете, но лишь упомяните его проходимца-дядю, и тут его безумие явит себя во всей своей красе. Вчера вечером одна дама спросила — в шутку, разумеется, — являлся ли ему призрак дяди. Злобно, словно дьявол, он сверкнул на нее очами, и ответствовал, что в свое время они вместе с дядюшкой удовлетворят ее любопытство, коль скоро их выпустят для этого из преисподней. Нас это насмешило, но даму так ужаснул его вид, что она лишилась чувств, и дело кончилось припадком и нюхательной солью. Любого другого, кто чуть не до смерти перепугал хорошенькую женщину, немедля вышвырнули бы из гостиной, но не Безумного Монктона, как мы его тут окрестили; в неаполитанском обществе он привилегированный сумасшедший: он англичанин, хорош собой и стоит тридцать тысяч фунтов в год. Он носится туда-сюда, гонимый мыслью, что ненароком встретит посвященного и выведает, где происходил этот непостижимый поединок. Раз вы знакомы, он непременно спросит, не знаете ли вы что-либо о занимающем его предмете, но будьте начеку — ответив, тотчас же перемените тему, вот только разве сами захотите убедиться в его помешательстве. Тогда лишь назовите имя его дядюшки, последствия превзойдут все ваши ожидания.
Через день или два после этого разговора с моим другом атташе я встретил Монктона на светском рауте.
Лицо его вспыхнуло, едва лишь он услышал мое имя; он отвел меня в угол и с величайшей серьезностью и жаром стал просить у меня прощения за то, что несколько лет тому назад холодно отнесся к моим попыткам сойтись поближе, назвав это своей непростительной неблагодарностью, чем немало удивил меня. И тотчас же спросил, как и предсказывал мой друг, не знаю ли я, где имела место таинственная дуэль.
Заговорив об этом, он разительно переменился: отвратив взор от моего лица, сосредоточенно, едва ли не свирепо уставился не то в совершенно голую стену, у которой мы стояли, не то в разделявшее нас пустое пространство — трудно сказать наверное. В Неаполь я прибыл из Испании по морю, о чем кратко уведомил его. Я полагал, так проще будет убедить его, что от меня ему не может быть проку в его расследованиях. Он тотчас оставил расспросы, а я, памятуя предостережение моего друга, поспешил перевести разговор на общие темы. Он глядел мне прямо в глаза и все то время, что мы так стояли, больше не вперял взгляд ни в соседнюю стену, ни в разделявшую нас пустоту.
Слушал он охотнее, нежели говорил сам, но в его словах, когда он все же размыкал уста, не ощущалось ничего, хоть отдаленно походившего на умопомрачение. Он явно был начитан, и не по верхам, как придется, а очень основательно, и превосходно этим пользовался, чтоб пояснить примером чуть ли не любую обсуждавшуюся тему, делая это без бессмысленной рисовки и без ложной скромности. Сама его манера говорить ежеминутно отрицала прозвище Безумный. Он был так робок, так спокоен, так сдержан и кроток во всех своих проявлениях, что мне порою трудно было удержаться и не счесть его женоподобным. В ту первую встречу беседа наша была долгой; с тех пор мы часто виделись, никогда не упуская случая сойтись поближе. Я ощущал его расположение, и хотя был наслышан о том, как он обошелся с мисс Элмсли, и знал его сомнительную репутацию, порожденную и его семейной историей, и собственным поведением, я привязался к Безумному Монктону так же сильно, как и он ко мне. Вдвоем мы совершили много мирных верховых прогулок за город, часто ходили под парусом вдоль берегов залива. И, не считая двух странностей в его поведении, которых я никак не мог взять в толк, я вскоре чувствовал себя в его обществе так же просто, как если бы он был мне братом. Первая из этих несуразностей была та, что у него порою появлялся странный взгляд, впервые мной замеченный, когда он спросил, не знаю ли я чего-либо о месте дуэли. О чем бы мы ни говорили и где бы ни находились, подчас он вдруг переводил взор с моего лица в какую-либо точку по ту или другую сторону от меня, причем всегда в пустое место, где ничего нельзя было увидеть и куда он всегда глядел одинаково сосредоточенно и яростно. Все это так напоминало умопомрачение или, по меньшей мере, ипохондрию, что я страшился задавать вопросы и неизменно делал вид, будто ничего не замечаю.
Вторая его особенность состояла в том, что он никогда не поминал о толках, ходивших насчет его миссии в Неаполе, ни разу не заговорил о мисс Элмсли или о жизни в Уинкотском аббатстве, что удивляло не только меня, но приводило в изумление тех, кто, наблюдая нашу близость, не сомневался, что я наперсник всех его тайн. Впрочем, уже не за горами было время, когда и эта тайна, и другие, о которых я в ту пору и не подозревал, должны были открыться.
Однажды вечером я встретил его на большом балу, который давал какой-то русский аристократ; чье имя я тогда не мог произнести, а сейчас — припомнить. Я брел через гостиную, через бальную залу, через игральную комнату, пока не очутился в небольшом покое в дальнем конце дворца, служившем отчасти оранжереей, отчасти будуаром и по случаю праздника прелестно освещенном китайскими фонариками. Когда я вошел туда, там не было ни души. Вид Средиземного моря, утопающего в лучистой мягкости итальянского лунного света, был так чарующ, что я долго стоял у окна, высунувшись наружу и вслушиваясь в звуки танцевальной музыки, слабо доносившейся из бальной залы. Я погрузился в мысли о своих родных, которые остались в Англии, как вдруг тихий голос, окликнувший меня по имени, заставил меня вздрогнуть.
Я тотчас обернулся и увидел Монктона. Мертвенная бледность покрывала его лицо, в глазах, обращенных куда-то в сторону, я заметил то самое диковинное выражение, которое упоминал недавно.
— Не согласитесь ли вы покинуть бал пораньше нынче вечером? — спросил он, все так же глядя мимо меня.
— Охотно, — ответил я. — Не могу ли я быть вам полезен? Вам нездоровится?
— Нет, ничего, пустяки, не беспокойтесь. Не согласитесь ли вы посетить меня?
— Могу хоть тотчас, если вам угодно.
— Нет, не тотчас. Мне сейчас нужно домой. Не придете ли вы ко мне через полчаса? Правда, вы никогда у меня не бывали прежде, но легко найдете дорогу, это недалеко. Вот карточка с моим адресом. Мне необходимо говорить с вами нынче ночью, это вопрос жизни. Умоляю вас, приходите! Ради Бога, приходите ровно через полчаса!
Я обещал явиться точно, и он незамедлительно откланялся.