Выбрать главу

Не успел я ответить, как Хоффман, лавируя между официантами, заторопился к своему столику.

Несколько минут я, озирая зал, взвешивал в уме два различных вступления, заготовленных для речи. Я еще не пришел к определенному решению, как шум в зале внезапно стих. С места поднялся человек с суровым лицом, сидевший возле графини.

Довольно пожилой, с сединой, отливающей серебром, он источал властность – и в зале почти мгновенно воцарилась полная тишина. Секунд пять-шесть суровый старик молча смотрел на гостей с укоризненным видом, потом заговорил сдержанным и вместе с тем звучным голосом:

– Сэр. Когда такой прекрасный, благородный сотоварищ покидает наш мир, лишь очень, очень немногое из произнесенных речей не покажется пустым и плоским. И все же мы не могли допустить, чтобы на этом вечере не было сказано от имени каждого из присутствующих хотя бы несколько слов, которые выразили бы, мистер Бродский, то глубокое сочувствие, какое мы к вам испытываем. – Оратор выждал, пока по залу прокатится гул одобрения. – Ваш Бруно, сэр, – продолжал он, – не только был горячо любим теми из нас, кто видел его на городских улицах, когда он направлялся по своим делам. Нет, он добился статуса, редкого даже среди человеческих особей, не говоря уж о четвероногих. Короче, он превратился в символ. Да, сэр, он сделался для нас наглядным воплощением определенных ключевых достоинств. Безграничной преданности. Неустрашимого жизнелюбия. Отказа числиться среди попираемых. Стремления поступать всегда и всюду по-своему, каким непривычным это ни представлялось бы глазам именитых очевидцев. Иными словами, Бруно стал эмблемой тех самых добродетелей, на которые уже далеко не первый год опирается наше гордое и единственное в своем роде сообщество. Добродетелей, сэр, которые, рискну предположить, – оратор со значением отчеканил заключительную фразу – добродетелей, которые, как мы надеемся, очень скоро вновь расцветут у нас во всех областях жизни.

Оратор умолк и еще раз окинул взором аудиторию. Задержав на минуту ледяной взгляд на собравшихся, он подвел итог:

– А теперь давайте, все вместе, почтим минутой молчания память нашего усопшего друга.

Оратор опустил глаза, все без исключения слушатели склонили головы – и в зале вновь воцарилось совершенное безмолвие. В какой-то момент я взглянул на столик Бродского и заметил, что некоторые члены городского совета – вероятно, из желания подать хороший пример – приняли уморительно преувеличенные скорбные позы. Один из них, к примеру, в отчаянии сжимал обеими руками лоб. Сам же Бродский, во время речи не шевельнувший мускулом и не взглянувший ни разу ни на оратора, ни в зал, продолжал сидеть совершенно неподвижно, и во всей его позе вновь чудилось что-то странноватое. Возможно даже, что он заснул в кресле, а рука Хоффмана, находившаяся у него за спиной, предназначалась главным образом для физической его поддержки.

По истечении минуты молчания суроволицый оратор не сказав больше ни слова, уселся на свое место, что вызвало в ходе вечера неловкую паузу. Кое-кто начал исподтишка переговариваться между собой, но тут за одним из ближайших столиков послышалось движение: на ноги поднялся огромный лысеющий человек с пятнами на лице.

– Леди и джентльмены, – произнес он густым голосом. Затем, повернувшись к Бродскому, слегка поклонился и пробормотал: – Сэр. – Несколько секунд он рассматривал свои руки, потом оглядел зал. – Как многим из вас уже известно, именно я сегодня вечером обнаружил тело нашего возлюбленного друга. Надеюсь поэтому, что вы дадите мне возможность сказать пару слов о… о случившемся. Видите ли, сэр, – он опять взглянул на Бродского, – дело в том, что я должен просить у вас прощения. Позвольте мне объясниться. – Великан перевел дух и сглотнул слюну. – Сегодня вечером, как обычно, я доставлял товары. Я почти закончил работу – осталось всего два или три заказа, и пошел напрямик по аллее, пролегающей между железнодорожной линией и Шильдштрассе. Обычно я не срезаю угол, особенно когда стемнеет, но сегодня я освободился пораньше – и, если помните, был чудесный закат. Итак, я пошел напрямик. И вот там, примерно на середине аллеи, я увидел его. Нашего дорогого друга. Он притулился почти незаметно, практически спрятался между фонарным столбом и деревянным забором. Я опустился перед ним на колени, чтобы удостовериться, действительно ли он скончался. В голове у меня промелькнуло множество мыслей. Естественно, я подумал о вас, сэр. Каким близким другом он всегда был для вас – и какая тяжелая утрата вас постигла. Мне подумалось также, как сильно весь наш город будет тосковать о Бруно и как все разделят ваши чувства в скорбный час. И позвольте мне сказать, сэр, несмотря на горечь минуты, я чувствовал, что судьба подарила мне привилегию. Да, сэр, привилегию. На мою долю выпало доставить тело нашего друга в ветеринарную клинику. А потом, сэр, для того, что произошло дальше… у меня… у меня нет никаких оправданий. Вот сейчас, только что, пока говорил мистер фон Винтерштейн, я сидел, терзаемый нерешительностью. Следует ли мне тоже встать и высказаться? В итоге, как видите, я пришел к выводу, что да, нужно. Гораздо лучше, если мистер Бродский услышит об этом из моих собственных уст, а не наутро от сплетников. Сэр, я испытываю горькое чувство стыда за то, что произошло дальше. Могу только сказать, что и в мыслях не имел подобного намерения, проживи я хоть сотню лет… Теперь я могу только молить вас о прощении. За последние несколько часов я провернул это в голове множество раз – и теперь вижу, как мне следовало поступить. Я должен был отложить свои свертки. Два свертка, знаете ли, я все еще нес с собой – это были последние. Мне нужно было их отложить. Никуда бы они из аллеи не делись, пролежали бы себе под забором. А даже если бы кто-нибудь их и стянул, что из того? Но какое-то дурацкое соображение, возможно, идиотский профессиональный инстинкт мне помешали. Я просто ни о чем не думал. То есть, приподняв тело Бруно, я не выпускал из рук и свертков. Не знаю, на что я рассчитывал. Однако факт остается фактом – вы узнаете об этом завтра, поэтому я расскажу сейчас сам: дело в том, что ваш Бруно, должно быть, уже некоторое время пролежал на земле, и его тело, великолепное даже в смерти, остыло и… э-э… окоченело. Да, сэр, окоченело. Простите меня, мои признания могут вас огорчить, но… но позвольте мне досказать все как есть. Чтобы захватить свертки – как я в этом раскаиваюсь, тысячу раз уже себя проклял! – желая унести с собой свертки, я взгромоздил Бруно высоко на плечо, не приняв во внимание его окоченелости. И, уже пройдя так чуть ли не всю аллею, я услышал детский возглас и остановился. Тут-то, конечно, меня и осенило, какой чудовищный промах я допустил. Леди и джентльмены, мистер Бродский, нужно ли мне объяснить точнее? Вижу, что должен. Суть в следующем. По причине окоченелости нашего друга, а еще из-за глупейшего способа транспортировки, который я избрал, взвалив его себе на плечо, – то есть поставил вертикально, практически стоймя… Дело в том, сэр, что из окон любого дома по Шильдштрассе вся верхняя часть тела Бруно могла быть видна поверх забора. Жестокость, в сущности, добавилась к жестокости: ведь именно в этот вечерний час большинство семейств собирается в задней комнате на ужин. За едой они могли созерцать свои садики и видеть, как наш благородный друг проплывает мимо с простертыми вперед лапами – о Боже, что за унижение! Сколько семейств могло это видеть! Это зрелище преследует меня, сэр, не дает покоя – жутко представить, как оно выглядело со стороны. Простите меня, сэр, простите: я не в состоянии был усидеть ни минутой дольше, не облегчив душу этим… этим признанием собственной никудышности. Какое несчастье, что столь горькая привилегия досталась болвану вроде меня! Мистер Бродский, прошу вас, примите мои безнадежно несуразные извинения за позор, которому я подверг вашего благородного сотоварища вскоре после его кончины. А добросердечные жители Шильдштрассе (возможно, некоторые из них находятся сейчас здесь) вместе со всеми питали к Бруно глубокую привязанность. И увидеть его в последний раз не как-нибудь, а… Я умоляю вас, сэр, умоляю всех и каждого, умоляю меня простить.