Мы ехали в Водолечебный дом за пищевыми отходами, кони бежали рысью, висела полная луна, и на светлом диске были видны тени астронавтов. Мы очень торопились, бидоны на телеге звенели, как последний звонок, мы торопились, чтобы успеть перед Апокалипсисом и чтобы увидеть голых распутниц.
Ехали мы вместе, но жизненный опыт наш сильно различался, я должен был увидеть одну из первых, а Деда Дидя, вероятно, одну из последних в своей жизни распутниц, вероятно, одну из последних, хотя кто знает. Я лихорадочно подгонял лошадь, а она величественно задирала голову и глазела, никуда особенно не торопясь, в пустоту небес.
В теории, если есть такая теория, все должно быть наоборот, тот, кому предстоит испытать что-то впервые, торопиться не должен, потому что ему наверняка еще не раз доведется это испытать, а спешить надо тому, кому уже под конец, в последний раз суждено испытать это, именно он должен торопиться, потому что если он не успеет, то fertig, последнего раза не будет. Так гласит теория, которой скорее всего нет, потому что спешка является закономерностью начала жизненного пути, первые картины подобно молниям сверкают в неоперившемся сознании, но никто не торопится исследовать, каковы закономерности конца, никто не торопится к финальному зрелищу, пусть этим зрелищем и была бы чешская стриптизерша. Увидеть грудастую чешку и умереть — это только так говорится.
Впрочем, никакие теории не были доступны моим предкам и домашним, ничто, кроме Священного Писания, а Писание теорией не было. Теории не было вообще, была только действительность, порой запутанная и несвязная, как теория сна. Теоретически мое имя, например, было Юрек, а он говорил мне «Куба», он был моим дедом, а я обращался к нему «Дидя»[60], и в запредельном абсурде этих домашних прозвищ заключалась вся природа связывающих нас отношений.
Мать была слишком молода, отец далеко, у бабушки Марии дом и хозяйство на голове, а он — офицер разгромленной армии, его довоенная сабля плыла по лабиринту стен. Он был Куратором протестантской общины, Начальником почты, владел устным и письменным польским литературным языком, тогда для меня почти совсем незнакомым. К нему приходили отчаявшиеся лютеране, излагали свои жизненные проблемы, и он им объяснял, что следует делать, и писал от руки на канцелярской бумаге прошения в гмину, в банк, в суд в Чешине. За покрытым голубой клеенкой столом в нашей большой, как воеводское управление, кухне сидели крестьяне, которые хотели купить лошадь или корову, поссорившиеся пары, которые хотели развестись, семьи несправедливо упрятанных в кутузку, солидные директора, которые хотели иметь виллу в красивом месте Вислы, внебрачные дети, ищущие отцов, отцы, изгнанные из дома жестокими детьми, люди, хлопочущие о разрешении на строительство дома, рытье ямы, прочистку печи, хлопочущие о выезде в Германию, о елке на праздник, кто угодно о чем угодно хлопочущий.
Деда Дидя заслуживал величайшего восхищения, и на нем я все мое восхищение и сосредоточивал. Для него под окнами всегда играли музыканты, он мог таинственно улыбаться своим мыслям, он прилежно культивировал славный обычай духовной изоляции и всегда по дороге с почты домой одним махом выпивал в «Пясте» (впоследствии «Огродова») двести граммов беленькой, чтобы через пару минут после, когда он шел по двору и входил в кухню, быть полностью готовым к схватке с психопатологией повседневной жизни.
— Как мать? — спрашивал он, клал папку на стол и медленно развязывал синий почтовый галстук. — Как сегодня мать?
— Пошла в Партечник, злая как фурия, — ритуально отвечали мы, — она в страшной ярости, наверное, ее бес сегодня попутал.
— Бес попугал? Интересно, что именно в четверг, — хмурился дедушка и замирал с васильковой петлей в руке.
Нужно хранить верность собственным демонам. Вопрос «Почему бес пришел в четверг?» является для меня одним из возможных истоков литературы, одним из поводов для литературного творчества, одним из первых импульсов — как если бы Мариана Сталю перефразировал Хайдеггер — литературоощущения, литературоощущения мира. На вопрос, почему бес пришел в четверг, скорее нет достойного ответа, и тут можно только единственную вещь сделать, можно этот вопрос записать. Можно, понятное дело, тщетно пытаться выяснить, какой это был четверг (условный, а потому несуществующий день между средой и пятницей, томатный суп был в тот четверг на обед), какой это был бес (тут как раз был бес Мартина Лютера, бес из плоти и крови, из крови темной, из плоти смолистой, копыт обгаженных, хвоста смердящего, рогов хитиновых и когтей с мерзостными наростами, — пение его слышно было над Партечником), можно восхищаться эстетической силой этой фразы, прекрасным напряжением, которое возникает туг между повседневностью и потусторонним миром, позволительно все, но, как говорит апостол Павел, все позволительно, но не все полезно. Воистину, воистину говорю вам, единственная вещь, которую вы можете сделать для предметов, голосов, огней и для темных загадок мира, единственная вещь — это описать предметы, голоса, огни и загадки. Описать и переживать оттого, что описание не заменяет предмета, оно лишь запечатленный призрак, переживать от этого, но переживать в разумных — скажем так — пределах.
60
Дидя (Dzidek) — распространенная уменьшительно-ласкательная форма обращения к ребенку. В данном случае имеется в виду возрастное несоответствие. Далее обыгрывается несоответствие имен, т. к. Куба — это уменьшительное от Якуб, в то время как уменьшительное от Ежи — Юрек.