Сигары были уже докурены, мы вышли уже из отеля и шли горной тропинкой, направо и налево были площадки, засеянные южным тёмно-пурпурным клевером.
— Клевер! — умилённо воскликнул банковский faiseur. — Знаете что! Одна головка клевера больше говорит мне о России, чем все наши пустые газеты. Где есть всё про Португалию, и почему г-жа Лухманова плохая писательница, и что в каком театре играли и будут играть, — и ничего про Россию. Когда я хочу здесь, на чужбине, представить себе Россию, я беру не наши газеты, а голову клевера, и мну её в руках и нюхаю…
Он размял цветок клевера и с упоением вдохнул.
— На меня дышит ширью родных полей. Это их запах, их аромат. «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет!» Какая прелесть. Так бы и съел!
— Кого? Россию? — боязливо спросил я.
Он расхохотался.
— Клевер!
И на правах старой дружбы слегка толкнул меня в плечо:
— Farceur![47]
Отцы и дети
У меня есть сын. Единственный. Ему 21 год. Он студент и живёт в комнате, которую, по старой привычке, зовут «детской».
Жена так и говорит горничной:
— Маша, пойдите в детскую и позовите Ивана Петровича пить чай.
«Иван Петрович» и «детская»!
Люблю ли я сына?
Больше всего на свете.
Для него я работаю. Состояние, которое я нажил трудом, отказывая себе во многом, — для него.
— Всё ему достанется! — говорим мы друг другу с женой.
И эта мысль наполняет меня тёплым и счастливым чувством.
Если б с ним случилось несчастие, — это бы меня убило.
И вот, когда я начал думать о своих отношениях к сыну, — оказалась преудивительная вещь.
Оказывается, что с этим существом, самым близким, самым дорогим мне в жизни, я говорю меньше, чем с людьми, которые мне совершенно безразличны, совсем неинтересны, даже противны!
С любым из моих сослуживцев я говорю в течение дня гораздо больше! С каким-нибудь Сидором Сидорычем, идиотом из идиотов, я разговариваю куда больше, чем с моим сыном!
И Сидора Сидорыча я знаю гораздо больше, чем моего собственного сына!
Когда мы встречаемся с сыном, у нас обыкновенно рты бывают чем-нибудь набиты.
Мы жуём или пьём.
Полтора часа обед. Полчаса вечернего чаю.
А когда все прожуём, сын подходит ко мне и матери.
— Merci, papa. Merci, maman.[48]
И уходит в «детскую» сфинксом для меня.
В моём доме живёт сфинкс!
И этот сфинкс — мой собственный сын.
Жена очень любит сына. Любит до безумия.
Но эта любовь всегда возбуждала во мне улыбку.
Она любит, как скульптор любит своё создание.
Когда он едет куда-нибудь с нею, она оглядывает его с нежностью и гордостью:
— Вот каково у меня произведение!
Когда он поздно не возвращается, когда уходит с товарищами, она ужасно беспокоится.
Так скульптор боится, — не разбили бы его творение!
Это совершенно «скульптурная любовь».
Она считает сына, конечно, первым красавцем в мире. И очень гордится.
— У него мой нос, мои глаза, мои брови, мои губы.
Хотя, собственно-то говоря, сын похож на меня.
Когда он был маленьким, у нас из-за этого происходили горячие споры!
— Ну, где ж это твой нос? — возмущалась она.
— Подожди, дай подрасти!
— Вылитый мой портрет!
— Вылитый я!
Это был спор двух скульпторов.
Кто создал это произведение?
Спорили из-за подписи под нашей статуей.
— Я хочу, чтоб сын мой относился ко мне с доверием и уважением, как к человеку просвещённому и передовому.
И выписываю «Вестник Европы» и «Русское Богатство».
Однажды «Иван Петрович» — все в доме так зовут сына — обратился ко мне:
— Папа, я тебя хотел спросить, зачем ты выписываешь эти журналы? Они лежат неразрезанными!
Я смутился, сконфузился, даже покраснел.
— Ты отлично знаешь, что отец занят делами. Мне некогда читать. А вот поеду за границу, — захвачу их с собой, на досуге прочитаю.
Он засмеялся.
— Папахен! Милый! Неужели ты повезёшь с собою целую библиотеку старых журналов?
Я вышел из себя. Я рассердился. Я наговорил ему массу резкостей.
Прежде дети были в повиновении у родителей. Это, может быть, глупо. Может быть, деспотично.
Теперь родители должны находиться в полном повиновении у своих детей? Это ещё глупее!