Но интересно бы знать, почему так холодно! И по какому случаю на лошадях везут? Ах, понимаю! В Сибирь везут! В Сибирь, — так в Сибирь! Позвольте вас спросить, г. ямщик, вы не из якутов будете? Ах, вы от Ечкина! Скажите, с каким комфортом! От Ечкина! Прекрасно понимаю. Для скорости! Очень приятно!
Позвольте! Позвольте! Позвольте! Почему в Сибири и вдруг пальмы?! Ах, понимаю! На Сахалин через Цейлон! «Стрельна»? Скажите, пожалуйста, «Стрельна»! Вот приятная неожиданность! Я им речь! Только не прижимайте меня, господа, к пальме, потому что это вовсе не древо познания добра и зла. Это кто плавает? Стерляди. Дай мне стерлядь в руку! Со стерлядью желаю речь сказать! Чеаэк! Стерлядь дай! А то в морду! Вот так! Ничего, что скользкая. Господа! Коллеги! Татьянины дети! Вы видите перед собой разительный контраст: рыба и адвокат! Господа! Перед вами с вещественным доказательством преступления в руках стоит обвиняемый… и потерпевший! По независящим от него обстоятельствам, он свершил великое преступление пред собою и пред обществом… Ты, брат, не беспокойся! Ты не дёргай! Я до «Стрельни» прочухался. Я ничего такого не скажу!.. Как Акоста, «он в истины обетованный край шёл», он пошёл с высокими думами, с прекрасными задачами, но, дойдя до конкурса, остановился и далее не пошёл!.. Да не ори ты «ура»! «Увы» кричать надобно… Он возжёг пылающий факел от алтаря святейшей и непорочнейшей из весталок — Татьяны и принёс в мир этот факел погасшим, распространяя только вонь и чад. Он ли погасил факел, непогоды ли погасили священный огонь, но чад и смрад принёс он туда, где воздух и без того душен и спёрт. Общечеловеческую совесть, за неудобством, он заменил профессиональной этикой, карманной, складной, портативной!.. Не дёргай! В Татьянин день всё говорить можно!.. Вот в чём обвиняется он, но он же и потерпевший! Он пришёл в мир, окрашенный золотистым сиянием солнца правды, света, добра. И что ж ослепило его? Золотистый блеск стерляжьего жира! Вот я выкусываю у живой стерляди из спины кусок! Вот он этот золотистый жир, который его ослепил. Ему захотелось есть стерлядей, — и стерляди съели его! Много мы жрём стерлядей, но сколько стерляди съели нашего брата! «Пойми ты, пойми ты! — скажу я, как Макс Холмин в „Блуждающих огнях“, — живую душу стерляди съели!» Вот в чём трагедия защитника вдов и сирот, доказывающего, что битьё человека по голому телу ремнём до тех пор, пока «субъект» не упадёт мёртвым, «не есть истязание!..» Татьянин день, это — не только праздник радости для русской интеллигенции. Это день итогов. Это наш «судный день». И сквозь золотистый блеск шампанского, сквозь звон бокалов, крики и песни, — трагический вопль сердца услышит чуткое сердце. Как блудные сыновья, приходим мы в этот день к нашей святой Татьяне, и она смотрит на нас мученическими, полными скорби глазами. «Что сделали вы, рабы лукавые и ленивые, из своих талантов?» Alma mater! Alma mater! Не мы одни виноваты, что светильники наши погасли! В непогоду несли мы их, когда ветер тушил пламя! Кругом раздавалися крики: «не заботьтесь ни о чём другом! Пусть всякий заботится и думает только о себе!» Воздух дрожал, словно в страхе дрожал от этих криков, и колебал и гасил наши светильники, возженные от твоего неугасимого огня, alma mater. Мы пьём в этот день, и в этом пьянстве, как во всяком русском пьянстве, есть много трагедии. И вот она, муза трагедии русской общественной жизни, — вот она перед вами! Не в классической тоге, величавая, со строгим прекрасным лицом, — а во фраке с оборванной фалдой, со стерлядью в руках, пьяная, жалкая. Гг. присяжные заседатели, обвиняемый виновен, но по обстоятельствам дела он заслуживает снисхождения. А потому дозвольте ему выпить, чтоб вином залить глотку кричащей совести, которая в этот день привыкла вопить: «Что ты был и что стал и что есть у тебя?» Господа, выпьем! Чеаэк! Шампанского! Ещё шампанского! Ещё!..
И лежу и буду лежать трупом, а надо мной пусть мавзолей воздвигнут. «Здесь покоится прах человека, который спал, а в Татьянин день проснулся. И проснувшись, — немедленно помер!» Пусть так и напишут! Так и напишут! А все пусть читают и плачут! А я буду лежать мёртвый, — и всё! И в гроб меня будете класть пальцы мне в фигу сложите! И все будут плакать, а я лежать и фигу показывать! И всё! Желаю умереть! Нет, ты меня к «Яру» не зови, я на тот свет хочу! Хочешь со мной на тот свет? Чеаэк! Яду! И бенедиктину не хочу, а дай мне яду! Ах, это ваша рюмка? Виноват! Это я ваш крем-де-ваниль выпил? В таком случае! Чеаэк! Не надо стрихнину, крем-де-ванилю давай полдюжины. И к «Яру» я поеду. Потому что вы хороший человек, и я с хорошим человеком куда угодно могу! Дай я тебя, дурашка, поцелую. Выльем на брудершафт! Ура, и кончено! А на сюртук плюнь! Ты этот сюртук сохрани. Его кто закапал? Садись в сани! Садись в сани, — говорят тебе, а я буду сзади на полозьях стоять и за твои волосы держаться. Тебе сюртук человек шестидесятых годов закапал! Я ведь, собственно, человек шестидесятых годов. Я только родился поздно, но я шестидесятник! Больно? Ну, и чёрт с тобой, если ты такая баба, что тебя нельзя даже за волосы взять. Это на ухабах так дёргается. Ну, да ладно, сяду с тобой рядом. А у «Яра» я скажу, я им скажу! Пусть чтут! Я, брат, пьян, пьян, а знаю, где что сказать! Нда! Вот он «Яр». Я скажу!